• Приглашаем посетить наш сайт
    Вяземский (vyazemskiy.lit-info.ru)
  • Королева Н. В., Рак В. Д.: Личность и литературная позиция Кюхельбекера.
    7. Кюхельбекер о "маленьком человеке" в литературе 1810-1840-х годов

    7. Кюхельбекер о "маленьком человеке" в литературе 1810-1840-х годов

    Большая часть записей Кюхельбекера о произведениях, прочитанных им с удовольствием, содержит слова о сердечном участии поэта в судьбе героев. Он сопереживает несчастным, он тронут их судьбой. При этом ему не нравятся ни "приторная сладость" элегической унылости Жуковского, ни "прелесть карамзинской чувствительности". А известия князя Шаликова о бедных или его же описание бедствий Москвы в "роковой 1812 год" Кюхельбекер не может читать "без того, чтобы не зашевелилось в сердце".

    Современному читателю трудно разобраться в этих сентиментальных тонкостях; романы госпожи Жанлис и Каролины Пихлер, повести Ла-фонтена и Карамзина кажутся ему явлениями одного порядка. Однако Кюхельбекер настойчиво разбирался в них, отыскивая именно ту чувствительность и трогательность, которая была ему нужна и близка: не диалектику меланхолической души, а переживания и коллизии, мотивированные ситуацией и характером.

    25 февраля 1832 г., отмечая в дневнике любопытные статьи в журнале "Московский телеграф" за 1826 г., Кюхельбекер называет рассуждение, принадлежащее крупнейшим представителям новой, "московской" или "немецкой", школы в русской философии и поэзии, В. П. Титову, Н. А. Мельгунову и С. П. Шевыреву, о книге Ваккенродера "Фантазии об искусстве" - рассуждение об иррациональном и идеальном содержании искусства, в котором встречаются, в частности, такие, явно заинтересовавшие Кюхельбекера мысли: "Доказательства ума только тогда имеют на людей решительное действие, когда они трогают сердце". Сами мысли Ваккенродера, по определению русских философов, это "живые излияния души, напитанной любовию к изящному". {Московский телеграф, 1826, т. 9, No 9, с. 18, 19.}

    "Илиаде" и "Одиссее" места, которые особенно трогают его сердце: "... ничего нельзя вообразить прекраснее и трогательнее свидания Одиссея с Лаертом в 23-й книге "Одиссеи". Это место можно бы привесть в доказательство того, что и древним была известна поэзия, изображающая чувства, хотя они (т. е. греки, а не римляне) и не знали поэзии, рассуждающей о чувствах (последняя, без сомнения, принадлежность позднейшего времени)" (запись от 25 апреля 1832 г.). Он находит романтическое, глубокое чувство в беседе Диомеда и Главка о быстротечности человеческой судьбы (запись от 28 мая 1832 г.). Даже исторические хроники Шекспира, которые обычно потрясали его, заставляли содрогаться от ужаса при изображении могущественных злодеев, в 1832 г. дают повод для слез: Кюхельбекер переводит "Ричарда III", перечитывает "славное появление душ убиенных Ричардом их убийце" - одну из тех сцен, которые он в Шекспире всего более любит, и находит в стихах "нечто неизъяснимое, подирающее по коже стужею и выжимающее из глаз слезы" (27 мая 1832г.).

    "Стихи, которые бы за душу хватали", ищет Кюхельбекер в поэмах Вальтера Скотта. А уж когда он одну за другой читает повести Жан-лис, стихия трогательного просто захлестывает его. И он начинает в ней разбираться. Повесть "Все на зло" (или, как она названа в "Вестнике Европы", "Все на беду") "хороша", "одна мысль в ней бесподобна", эта мысль: "В добродетели есть какая-то приятность, которая час от часу более привязывает к ней человека; следственно, она не так трудна, как говорят многие, ибо наслаждается самыми своими жертвами" (записи от 20-21 июня 1832 г.). В повести рассказана история изгнанника, что само по себе уже вызывало сочувствие Кюхельбекера, и подчеркнуто, что герой - самый обыкновенный, а не сверхромантический, лишенный счастья человек: "В приключениях моих нет чрезвычайностей; характер мой совсем не романический, ум самый обыкновенный, и никаких великих несчастий со мною не было. Я не прятался в пещерах, не наряжался чудовищем; меня не гнали, не искали, и страстная, верная любовница не вымышляла хитрых способов спасти жизнь мою. Со мною случилась едва ли не безделица: меня лишили имения и милого отечества - более ничего". {Вестник Европы, 1802, ч. 2, No 9, с. 17.} Далее рассказывается история гонений, злоключений и сердечных несчастий героя, доброго труженика, все поступки которого соответствуют его характеру и складу ума, а политическое кредо обличает умеренность и человеколюбие: "Я душевно полюбил Голштинию, где дворянство приветливо и бедно, где крестьяне учтивы и богаты, где царствует полная свобода для всех честных людей". {Там же, с. 21.}

    Затем Кюхельбекер читает еще повесть Жанлис "Роза, или Дворец и хижина". "... и она недурна; впрочем, принцесса, кормящая грудью умирающего крестьянского младенца, нечто такое, что поневоле шевельнет сердце, кем бы и как бы то ни было рассказано" (запись от 22 июня 1832 г.). Эта повесть гораздо более искусственна, чем первая; однако внимание Кюхельбекера остановило не изображение скромного счастья героини в хижине после того, как она отказалась от соблазнов богатства, выводящих ее за пределы милого ей крестьянского сословия, а острая сцена социального неравенства, с которой начинается повесть: голодная крестьянка с иссохшей грудью и голодным младенцем на руках перед дворцом, в котором знатные и богатые "живут в изобилии с детьми своими".

    Равной Жанлис в жанре трогательной повести Кюхельбекер признает лишь Каролину Пихлер; и Август Лафонтен, и Шиллинг кажутся ему ниже. Впрочем, и у них, в частности у Лафонтена, он находит "хорошие сочинения". И снова это произведения, где несчастия героя, а следовательно, и сострадание к нему обусловлены внешними, объективными условиями его жизни, производным из которых является и его характер.

    В записи от 25 июля 1832 г. Кюхельбекер положительно оценивает переведенный в "Вестнике Европы" отрывок из романа Лафонтена "Гонимый судьбою". Это история доброго и благородного молодого человека, отверженного, оклеветанного, но не потерявшего веры в людей. И в его судьбе нет ничего чрезвычайного и выдающегося, "причина его несчастий маловажна". Мальчик родился некрасивым и рыжим, и родители, братья и наставники невзлюбили его. Потом родители потеряли любимых и красивых детей - и еще больше невзлюбили рыжего, когда именно он, немилый, остался у них единственным. Овдовев, отец сделал предложение любовнице рыжего сына, не зная об их связи; та, поколебавшись, дала согласие, намереваясь сохранить любовные отношения с пасынком. А после возмущенного и отчаянного отказа благородного Вальдена оклеветала его перед отцом.

    описаны правдиво, а главное - полностью объясняют сложившийся в результате характер Вальдена, вызывающий горячее сочувствие автора (рассказчика), а за ним и читателей: "Много я обязан твоим обширным знаниям, но еще более, гораздо более твоим слезящимся очам, твоему напряженному голосу, огню, горевшему на бледных щеках твоих, когда ты говорил о страждущем человечестве, о добродетели, об уповании на бога и о надежде на лучшую жизнь. Я плакал вместе с тобою, не зная, что о тебе самом проливаю слезы, не зная, что я к растроганному сердцу своему прижимаю несчастнейшего и добрейшего из всех людей, существовавших в мире". {Там же, 1804, ч. 20, No 7, с. 184.}

    Кюхельбекер читает одну повесть за другой и, оценивая их, в дневниковых записях мысленно вмешивается в чужой творческий процесс, как бы диктует автору свою волю, исходя из складывающегося у него нового представления о предмете искусства и типе той человеческой личности, которая прежде всего достойна изображения. Уже шла речь о том, что Кюхельбекер высоко ценил Гофмана за полную достоверность его гротесковой фантастики. Однако сейчас, в 1832-1833 гг., даже у Гофмана он отыскивает повесть жанлисовского типа и именно ее признает "истинно мастерской" - это повесть "О счастии игроков" в "Вестнике Европы" 1823 г. "Мастерское", по определению Кюхельбекера, начало этой повести - рассказ о двух счастливых игроках, один из которых, юный и прекрасный барон Зигфрид, счастлив в игре сейчас, а другой, Менар, был счастлив когда-то. С пламенным взором и горькой улыбкой становится он каждый вечер напротив играющего Зигфрида, они наконец знакомятся, и, чтобы предостеречь юношу, Менар рассказывает ему подробную историю своей жизни. В этой истории, как справедливо отметил Кюхельбекер, "слишком много происшествий; однако же они, быть может, произвели бы сильное действие, если бы были более развиты, если бы были рассказаны не чересчур бегло и несколько спутанно. Особенно жена Менара стоила бы того, чтобы на ней остановиться" (запись от 11 января 1833 г.). Жена Менара Ангела - это та самая не гофмановская, а жанлисовская героиня, для трогательных переживаний которой имеется полная фабульно-бытовая основа, но изображения самих переживаний нет. Она была дочерью ростовщика, проигравшего все состояние Менару. Менар влюбляется в нее, готов вернуть богатство отцу, но Ангела гордо отказывается. Потом она встречает его, измученного любовью к ней, и соглашается стать его женой. Однако по ходу дела выясняется, что любит она друга своего детства, юного Дювернета. Через некоторое время после свадьбы Менар вновь возвращается к игре, он холоден к Ангеле, и она, по-видимому, несчастна. Однажды Менар проигрывает все свое состояние некоему полковнику; последняя ставка, которую полковник предложил ему, - Ангела против двадцати тысяч, и Менар проигрывает жену. Тут, естествено, оказывается, что полковник - это Дювернет, все еще любящий Ангелу и решивший таким образом отомстить Менару, разрушившему его счастье. По неясным для читателей причинам Дювернет предполагает, что и Ангела его до сих пор любит и радостно уйдет к нему от чудовища Менара. Однако когда оба приходят в дом, то застают ее мертвой.

    Таким образом, о переживаниях несчастной Ангелы читатель только догадывается, но не видит их изображения. Он даже не знает, от любви к которому из двух героев она несчастна, и потому не может сопереживать ей. Самая интересная и важная, с точки зрения Кюхельбекера, сторона произведения оказывается не разработанной. Размышления над этой повестью, близкой по сюжету к целому ряду произведений последующего этапа развития русской литературы, прежде всего к произведениям Лермонтова, готовят Кюхельбекера к восприятию в будущем лермонтовского "Маскарада"; который он не случайно встретил восторженно.

    До сих пор мы говорили о суждениях Кюхельбекера по поводу жанра повести. Те же особенности восприятия отличают и его чтение стихов. В начале 1830-х гг. он впервые познакомился с поэмами и стихами Вальтера Скотта. Первые две поэмы - "Песнь последнего менестреля" и "Рокби" - привели его в восхищение романтической новизной и "восторгом, одушевляющим поэта". Однако, восхищаясь слогом и подробностями, Кюхельбекер не удовлетворен целым: "... заметно, что рассказ, вымысл (le fable) для поэта последнее дело и, так сказать, только придирки для выставки описаний, картин и чувств поэтических" (запись от 1 августа 1832 г.). Между тем "чувства поэтические" должны быть следствием фабулы, вытекать из рассказанного сюжета. Там, где такая связь есть, - в четвертой песни "Рокби" например, - "столько красот, что сердце тает и голова кружится", а стихи "за душу хватают". Кюхельбекер называет превосходными многие эпизоды поэмы: смерть верного слуги О'Ниля, детство Редмонда и Матильды, смерть жены Рокеби, изображение битвы в замке и пр. Однако главный недостаток поэмы Скотта - отсутствие характеров: "... ни к одному из них нельзя привязаться". Он восхищается романтическими поворотами сюжета в поэме "Дева озера" - торжественной картиной передачи от воина к воину горящего креста, символизирующего призыв к защите отечества (Шотландии) от войска английского короля Иакова II Стюарта, эпизодом встречи у костра вождя мятежников Родрика и переодетого охотником короля, во время которой по первому же знаку Родрика из-за укрытий возникает целый лес (многочисленный отряд) его воинов, тут же, по новому знаку, исчезающий. Но особое внимание вновь привлечено к проблеме характера: "... Скотт говорит, что характеры, в которых лицемерие и фанатизм соединены, гораздо встречаются чаще, чем фанатики без лицемерия или лицемеры без фанатизма. Мне самому кажется, что это очень справедливо сказано" (запись от 25 сентября 1832 г.).

    "Спасибо моей доброй Жанлис! Она меня утешила повестию, в которой сначала немного чересчур заушничала, но потом стала рассказывать так привлекательно, что я, кажется, перед собою видел ее героиню словно живую. Эта повесть: "Дорсан и Люцея" в 54-й части "Вестника"" (запись от 26 сентября 1832 г.).

    Пока лирический герой Кюхельбекера был исполненным пламенного исступления пророком, писателю не нужна была бытовая точность окружающей этого пророка картины. Не нужны были и причинно-следственные связи характера этого пророка с окружающей средой или событиями жизни. Да и был ли у пророка характер? Гнев на главы грешных израильтян и гнев на врагов молодого поэта Кюхельбекера пророк Исайя и пророк Кюхельбекер призывают с одинаковой страстностью и почти одними и теми же словами: "Проклят, кто оскорбит поэта Богам любезную главу!"; "Восстал господь! бог мещет громы На нечестивые толпы. На вихрях яростных несомый, Грозой подъялся царь судьбы" (см. стихотворения "Проклятие", "К богу" и другие первой половины 1820-х гг.). {Кюхельбекер В. К. Избр. произв. в 2-х т., т. 1, с. 161. 191.} Что же сделали поэту враги, при каких обстоятельствах и т. д. - эти вопросы при чтении произведения гражданского романтизма, исполненного пламенного восторга и страстного негодования, были просто неуместны. "Воздвигся на мою главу Злодеев сонм ожесточенный", - говорит поэт в начале стихотворения, и коллизия уже ясна. В этот период фламандская школа с ее подробной бытовой точностью была для Кюхельбекера неприемлема, о чем он и сообщал в "Письмах из Италии и полуденной Франции". Думается, что если бы он прочел поэмы Георга Крабба в 1822-1824 гг., он бы не принял и их. Но он познакомился с Краббом в 1832 г., и "картина в фламандском роде" показалась ему любопытной.

    "Предместье", "Повести усадьбы", "Деревня" и другие одновременно с поэмами Вальтера Скотта. Они нравятся ему поэтичностью изображения повседневного быта. Осенний туман на взморье и приятельское общество за картами, навязчивая дружба и картины предместья - все это изображено поэтом живо, достоверно, естественно: "В 18-м письме у него изображение предместья: в моих прогулках по улицам Замоскворечья, по Садовой, по Тверской-Ямской я сам это все видел, все точно так, тут совершенная природа" (запись от 24 декабря 1832 г.). Исступленного восторга в краббовском изображении повседневного быта небогатых жителей предместий и деревень, естественно, не было. Однако было то главное, чего ждал теперь Кюхельбекер от литературы: умный рассказ о печальных событиях повседневности, являющихся следствием условий жизни людей. "Для человека в моем видал, многому научился, совершенно познакомился с прозаическою стороною нашего подлунного мира и между тем умеет одевать ее в поэтическую одежду, сверх того, он мастер рассказывать - словом, он заменяет мне умного, доброго, веселого приятеля и собеседника" (запись от 21 декабря 1832г.).

    Знакомство с Краббом было очень важно для того Кюхельбекера, каким он был в начале 1830-х гг.; под влиянием поэтического бытописания Крабба была задумана поэма "Сирота" - поэма с новым для Кюхельбекера героем, новым отношением к бытовым реалиям и новым эмоционально-лирическим строем. Впрочем, не только чтение Крабба, но и все предыдущие размышления над повестями 1810-1820-х гг. отразились в выборе сюжета и героя этой поэмы, знаменующей поворот творчества Кюхельбекера к реализму. Можно вспомнить и стихи Туманского о несчастных детях-сиротах (с. 280 наст, изд.), и заинтересовавшее Кюхельбекера произведение Н. М. Карамзина "Рыцарь нашего времени", начало которого строится на той же коллизии, что и поэма Кюхельбекера: уже немолодой воин возвращается на родину и женится на двадцатилетней красавице; ребенок от этого брака, нежное и любящее существо, рожденное для счастья, вскоре остается сиротой, и его судьбой начинают играть властные силы безжалостной объективной действительности. Сходство двух произведений, правда, на этом и кончается: Карамзина в дальнейшем занимают тончайшие внутренние переживания мальчика, склонного к меланхолии, а Кюхельбекер описывает картину в фламандском роде: мальчик попадает в руки двух пьяниц, из которых один хочет закрепостить его, превращает в слугу, истязает и т. п.

    Поэмой "Сирота", которую Кюхельбекер стремился напечатать сразу по завершении первых ее частей, и бытовыми стихотворениями типа сказки "Пахом Степанов", опубликованной в "Библиотеке для чтения" 1834 г. (No 5, отдел 1, с. 221), Кюхельбекер уверенно выходил на тот уровень реалистических поисков, который соответствовал массовой русской литературе 1830-х гг.

    Бытовая сказка "Пахом Степанов" в отличие от поэмы "Сирота" сохраняет некоторый фантастический колорит, к которому с давних пор питал склонность Кюхельбекер и который не противоречил его поискам, реальной достоверности. Авторитетами для него на этом пути были и Гете, и Шекспир, и еще ближе стоящие к кюхельбекеровскому типу бытовой фантастики в данном случае Вашингтон Ирвинг, а из русских писателей - А. Погорельский, В. П. Титов, А. И. Вельтман. Здесь мы встречаемся не с прорицателями и вершителями судеб типа макбетовских ведьм и нечистой силы "Ижорского" и не с гофмановской убедительно достоверной фантастической тканью, в которой действуют реальные люди с реально разработанными характерами. Фантастические силы Вашингтона Ирвинга и русских его последователей изображены с улыбкой; это предрассудки суеверной толпы, которые могут быть милыми или страшными, но не становятся реальными.

    "История о приведениях", "Кухня в трактире, или Жених мертвец" и т. д. Ему нравятся "Лафертовская маковница" А. Погорельского и фантастические повести Вельтмана. Во всех произведениях его привлекает погруженность фантастических элементов в бытовую ткань фламандской школы. Так, в одном рассказе, вызвавшем восторг Кюхельбекера, жители провинциального немецкого городка верят в привидение, которое появляется раз в сто лет в виде жениха и убивает своих невест, сворачивая им шеи в свадебную ночь. Они принимают за вампира конкретного живого человека. Вампир в Пошехонье, по мнению Кюхельбекера, - гениальный замысел, для выполнения которого необходим могучий талант (с. 287 наст. изд.). В другом случае - в рассказе Ирвинга - друг убитого жениха приехал в дом невесты с печальной вестью о его смерти, но болтливая родня не дала ему и слова сказать, как он оказался в роли жениха. Невеста ему очень понравилась, тогда он разыграл роль жениха-мертвеца, увез девушку и обвенчался с нею. Рассказ ведется в трактире подвыпившим пожилым добродушным швейцарцем и насыщен грубоватым юмором: "Одна из тетушек, - говорит рассказчик, - особенно сокрушалась, что единственное привидение, которое в жизни своей ей случилось видеть, было живое творение, но племянница была совершенно довольна этим превращением". {Сын отечества, 1825, ч. 104, No 24, с. 385.}

    В сказке Кюхельбекера "Пахом Степанов" {См.: Кюхельбекер В. К. Избр. произв. в 2-х т., т. 1, с. 266-269.} собутыльником пьяного солдата является мертвец, с которым солдат выпивает на его могиле. Бытовая часть - кураж пьяного, поведение мертвеца, изображающего радушного целовальника, и т. п. - полностью достоверна и естественна; однако когда солдат просыпается наутро вместо избы на могиле в лесу и видит, что теплая овчина тулупа, которым накрыл его ночью целовальник, оказывается саваном, сюжет оборачивается трагически: солдат сходит с ума и становится частью лесной злой силы. Таким образом фантастика оборачивается реальностью. Впрочем, финальная строка сказки - нравоучение: "А солдат был хоть куда. Где вино - там и беда" - как бы намекает на наличие рассказчика, добродушно верящего в привидения и мертвецов и проповедующего народную мудрость, что вино до добра не доводит. Появление подобного рассказчика, заменившего лирического героя-поэта, приближенного к авторскому "я", - характерная черта русской поэзии этого времени, и черта эта была отмечена и воспринята Кюхельбекером.

    "Библиотеке для чтения" за 1834 г. (No 1) он прочел стихотворение Пушкина "Гусар", после чего написал племянникам Б. и Н. Глинкам 18 октября 1834 г.: "По моему мнению, журналисты с ума сходили, когда было начали нас уверять, будто бы Пушкин остановился, даже подался назад. В этом "Гусаре" гетевская зрелость таланта. Если Полевые этого не чувствуют, тем хуже для них". {Литературное наследство, т. 59, с. 418.} Появление стихотворения с объективизированным простонародным героем-рассказчиком Кюхельбекер ощущает как новый шаг в творчестве друга, шаг, родственный тому пути, по которому идет он сам.

    же эволюцией, как все остальные литературно-эстетические воззрения Кюхельбекера.

    Поэма "Руслан и Людмила" долго казалась Кюхельбекеру лучшим произведением Пушкина. В 1825 г. он не принял "Евгения Онегина": "Господина Онегина (иначе же нельзя его назвать) читал, - есть места живые, блистательные: но неужели это поэзия? "Разговор с книгопродавцем" в моих глазах не в пример выше всего остального". {Русская старина, 1904, No 2, с. 380.} Тогда же, в апреле 1825 г., пришел в восторг от пушкинских "Подражаний Корану", которые были близки Кюхельбекеру и Грибоедову и темой кары нечестивым за гордыню, и высоким стилем пламенного исступления. Столь же понравились Кюхельбекеру "Цыганы" - поэтической народностью в описании быта цыган, а главное тем, что романтическому опустошенному герою дана в этой поэме четкая авторская отрицательная характеристика.

    В декабре 1831 г. в дневнике Кюхельбекер снова оценивает "Евгения Онегина" как слабую "наши нравы, наши обычаи, наш образ жизни", да еще снабженную "ювеналовскими выходками" против того, что поэт воспевает (с. 65 наст. изд.). В январе 1832г. Кюхельбекер рассуждает о пушкинской "Полтаве" и находит, что поэт лишь прославил Полтавскую битву, но не описал ее, т. е. не использовал исторический материал для создания объективной эпической картины (с. 88 наст. изд.). В феврале 1832 г. ему кажется лучшей из всего "Евгения Онегина" восьмая глава, только что им прочитанная. Произведение, которое для всех его читателей, и потомков и современников, стало энциклопедией русской жизни, для Кюхельбекера оказалось дорого не изображением объективной картины, а той волной сопереживания, которое оно вызвало: "... для лицейского его товарища, для человека, который с ним вырос и его знает наизусть, как я, везде заметно чувство, коим Пушкин переполнен, хотя он, подобно своей Татьяне, и не хочет, чтоб об этом чувстве знал свет" (запись от 17 февраля 1832 г.).

    Тогда же он начинает читать повести Пушкина. Сначала только "Гробовщик" (очевидно, сочетанием бытовой правды с элементом фантастики, столь нравящимся Кюхельбекеру), через некоторое время и "Станционный смотритель" останавливают на себе его внимание. В 1834 г. он с интересом читает в "Библиотеке для чтения" "Пиковую даму": "В сказке старуха графиня и Лизавета Ивановна написаны мастерски, Германн хорош, но сбивается на модных героев" запись от 19 октября 1834 г.). А в 1839 г. Кюхельбекер убежденно классифицирует повести Пушкина по глубине и объективной значимости изображенной в них действительности: "Легко может статься, что "Капитанская дочь" и "Пиковая дама" лучше всего, что когда-нибудь написано Пушкиным". И пишет Наталье: ""Капитанская дочь" точно лучшая изо всех, "Станционный смотритель" - лучшая из тех, которые вышли под именем Белкина, прочие же, белкинские, особенно "Метель" - вздор и недостойны Пушкина, исключаю, однако, забавную сказку "Гробовщик"". {Декабристы. Летописи, кн. 3, с. 182.}

    Изменилось и отношение Кюхельбекера к пушкинским стихам. В 1834 г. Кюхельбекер параллельно читает "Тартини" Кукольника и первую главу "Онегина", когда-то столь не полюбившуюся ему, мелкие стихотворения Пушкина и Катенина. 15 сентября он записывает в дневнике: "А что ни говори, любезный братец Павел Александрович, ты, конечно, человек с большим дарованием, но все не Пушкин; ты поэт-художник, он поэт-человек; твое искусство холодно - у него душа поэтическая". А на следующий день пишет о сочинениях Пушкина племяннику Николаю: "Читая их, я то рыдаю, как ребенок, то смеюсь, как старик, то пугаюсь, как горничная девка. Скажи ему, что я целую мысленно его перси и голову, уста и руки, согревшие и создавшие, высказавшие и начертавшие этот полный, разнообразный, роскошный поэтический мир. За "19 октября" я его лицейский должник. Долг, впрочем, во всех случаях неуплатимый: мне, во-первых, не написать ничего подобного, а во-вторых, то, что напишу, едва ли дойдет до него". {Цит. по статье Ю. Н. Тынянова "В. К. Кюхельбекер", - В кн.:

    По иному счету идет теперь оценка стихотворений Пушкина. Те самые стихи, которые восхищали раньше, - "Подражания Корану" прежде всего, те, которые были написаны в манере исступленного восторга или экстаза обличения, близкого стилю самого Кюхельбекера 1820-х гг., сейчас кажутся - слишком обдуманными, рассчитанными на эффект, а потому - лишенными вдохновения. "Зато есть другие, менее блестящие, но мне особенно любезные. Вот некоторые: "Гроб юноши", "Коварность", "Воспоминание", "Ангел", "Ответ Анониму", "Зимний вечер", "19 октября"" (с. 363 наст. изд.). И особенно отмечено одно стихотворение: ""Чернь" всячески перл лирических стихотворений Пушкина" (запись 19 мая 1835 г.). В 1838 г. он повторит это мнение в письме к племянницам: "Чернь" - это пьеса, "далеко превосходящая внутренним достоинством и глубиною три четверти тех, которые в нынешнем собрании налицо <...> это, по моему мнению (а тут мое мнение, полагаю, имеет же некоторый вес), - лучшее, истинно шиллеровское, лирическое создание Пушкина". {Декабристы, Летописи, кн. 3, с. 174.}

    которое еще недавно и Кюхельбекер страстно декларировал: "Нет, если ты небес избранник, Свой дар, божественный посланник, Во благо нам употребляй: Сердца собратьев исправляй. Мы малодушны, мы коварны, Бесстыдны, злы, неблагодарны; Мы сердцем хладные скопцы, Клеветники, рабы, глупцы; Гнездятся клубом в нас пороки: Ты можешь, ближнего любя, Давать нам смелые уроки, А мы послушаем тебя". {Пушкин А. С. Чернь призывает Поэта быть пророком. Когда-то эта задача для Кюхельбекера, да и для Пушкина, была святой. Теперь - "Подите прочь! - отвечает Поэт Черни. - В разврате каменейте смело: Не оживит вас лиры глас!". "Для вашей глупости и злобы Имели вы до сей поры Бичи, темницы, топоры; Довольно с вас, рабов безумных!". А Поэт рожден "не для житейского волненья, не для корысти, не для битв". Особенно страшно последнее - "не для битв", слово отчаяния, произнесенное поэтом, всю жизнь боровшимся. По-видимому, Кюхельбекер, слишком хорошо знавший страстную душу друга, так стихотворение и понял - как крик отчаяния гиганта, у которого больше нет сил для борьбы и веры в борьбу.

    главную литературно-эстетическую тенденцию эпохи. Поэтому, когда в 1834 г. он получил "Московский телеграф" за 1832 г. и свежие номера "Библиотеки для чтения", а затем, в конце 1830-х-в 1840-е гг., "Сын отечества" и "Отечественные записки", он был подготовлен к восприятию нового этапа в развитии русской литературы, этапа, сложившегося уже без его участия и достаточно противоречивого. Разбираясь в сосуществующих течениях неистового романтизма и нравственного бытописательства, философского идеализма и "натуральной школы", Кюхельбекер сумел правильно оценить А. А. Бестужева-Марлинского и О. И. Сенковского, А. Ф. Вельтмана и В. А. Ушакова, Н. В. Кукольника и А. С. Хомякова и выделить среди всех одного - М. Ю. Лермонтова, лучшего поэта, пришедшего в литературу "после нас", "после Грибоедова и Пушкина". О Лермонтове Кюхельбекер 5 февраля 1841 г. запишет в дневнике знаменательную фразу: "Итак, матушка Россия, поздравляю тебя с человеком!".

     

    Раздел сайта: