• Приглашаем посетить наш сайт
    Толстой А.Н. (tolstoy-a-n.lit-info.ru)
  • Королева Н. В., Рак В. Д.: Личность и литературная позиция Кюхельбекера.
    2. Суд, тюрьма, ссылка

    2. Суд, тюрьма, ссылка

    Поведение декабристов на следствии с декабря 1825 по июнь 1826 г. имело и общие, так сказать, "родовые черты", обусловленные классовой дворянской принадлежностью первых русских революционеров, и черты индивидуальные, оттенки, определенные степенью личной стойкости, личным представлением о дворянской чести. Все подследственные откровенно и подробно рассказывали о себе - о том, как они пришли к "пагубному образу мыслей", что сформировало их убеждения и каковы они. Все они хотели блага России, хотели помочь угнетенному несчастному народу - и рассказывали честно о том, какими способами они собирались это сделать. Казалось бы, рассказывать об этом врагам не было ни резона, ни смысла. Но в том-то и состоял парадокс первых шагов в формировании дворянской революционной мысли и тактики, что и сановники, ведшие следствие, и царь Николай I были не только врагами, но и "своими", людьми, с которыми еще вчера декабристы мирно встречались во дворце, в гостиной, на службе, в театре. Их разделяли убеждения, однако ненавидеть зло самодержавия и обличать его в гневных речах на собраниях единомышленников было явно легче, чем ненавидеть и убивать конкретных носителей этого зла, из которых отнюдь не все были Аракчеевыми и Бенкендорфами. Убить Александра I, предавшего вольнолюбивые идеалы первых лет своего царствования, казалось справедливее и легче, чем убить ничего не предававшего, так как он ничего еще и не обещал, нового царя Николая.

    14 декабря на Сенатской площади лицом к лицу, в открытой борьбе, встретились члены одного клана, представители одного класса, и революционеры потерпели поражение. Теперь делом дворянской чести было для них достойно нести свой крест: правдиво признаваться в умыслах, рассказывать о цели, которая была высокой и святой, еще раз напомнить о горестном положении народа и о творящихся в России беззакониях. Принцип тайны общества, принцип революционной конспирации вступал в явное противоречие с понятиями дворянской правдивости и дворянского честного слова. Между тем враги оставались врагами, следователи были умны, и, сказавши "а", приходилось говорить "б": рассказав об умыслах и о цели общества, надо было отвечать и на вопросы о его участниках - кто вовлек в общество тебя, кого принял ты сам, кто и что, где и кому говорил о необходимости убийства царя и царской фамилии, что и от кого было известно о дне и ходе восстания. Кто побуждал выступать войска? Кто стрелял на Сенатской площади? В кого? Сам стрелял или по чьему-либо наущению?

    Скупо, с оглядкой на то, что уже было явно известно царю и следователям, называли имена товарищей по обществу И. Д. Якушкин, И. И. Пущин, братья Бестужевы, Никита Муравьев, С. И. Муравьев-Апостол. Гораздо подробнее вынуждены были отвечать руководители неверного общества С. П. Трубецкой, К. Ф. Рылеев. Многословно каялся, вспоминая все новые и новые имена и подробности, П. Г. Каховский.

    В. К. Кюхельбекер был пойман и привлечен к следствию почти на месяц и две недели позже остальных, однако и ему были заданы все те же вопросы: что побудило его вступить в тайное общество, кто его принял, как сложился его образ мыслей и кого еще из членов общества он знает. На первый вопрос он отвечал чрезвычайно подробно; на второй - показал, что его принял в тайное общество Рылеев, подчеркнув при этом, что Рылеев не доверился ему полностью: не объяснил всех задач и планов заговорщиков, не назвал количества сил и имена других участников заговора, так как основное правило общества - "чтобы новопринятый знал одного принявшего и никому не открывался".

    Такая позиция позволяла Кюхельбекеру не называть имена друзей.

    Следственной комиссией это было замечено сразу и поставлено ему в вину: "Вы показали, что согласились на предложение Рылеева вступить в число членов тайного общества, но будто бы не разделяли личных мнений его и не знали членов общества. Несправедливость сего показания сама по себе очевидна... Итак, отвечайте откровенно".

    Кюхельбекер отвечал откровенно, но рассказывал не о товарищах по обществу, а о свойствах собственного пылкого характера: "С первого взгляду, конечно, всякому покажется невероятным показание мое о моем присоединении к тайному обществу без предварительного знания всех или большей части членов оного. Но да обратят внимание на личный характер мой, на характер человека, который - признаюсь к моему стыду - почти вовсе не жил в настоящем мире и никогда не помышлял о сетях и опасностях, его окружающих, человека, который всегда увлекался первым сильным побуждением и никогда не помышлял о пагубных для себя последствиях своих малообдуманных поступков". {Восстание декабристов, т. 2, с. 159, 163.} Очерчивая круг своего общения в период членства в обществе, Кюхельбекер ловко перемежает имена истинных декабристов именами Греча, Булгарина, Измайлова, Жуковского, Карамзина, Козлова, Сомова, Яковлева, барона Корфа, купцов Кусовых, в доме которых был домашний театр, и даже "госпожи Ярославовой, коей имени и отчества не упомню".

    Такую линию поведения диктовало Кюхельбекеру его представление о чести. Между тем над головой поэта сгущались тучи. После показаний Каховского многим участникам восстания был задан вопрос: "Видели ли вы, как Кюхельбекер 1-й раздавал пистолеты и целил в великого князя и генерала Воинова? Скажите, кто побуждал его к тому, кто и что именно произносил при сем случае? Сколько у него было пистолетов и кому он роздал их?".

    Пистолет у Кюхельбекера был один, но то, что он стрелял, видели многие. 24 мая 1826 г. вопрос был задан Петру Бестужеву: "Каховский, между прочим, говорит, что во время происходившего на Петровской площади неустройства коллежский асессор Кюхельбекер покушался убить его высочество Михаила Павловича и генерала Воинова, но что вы удержали Кюхельбекера в первом случав, и он, Каховский, - в другом. После сего, взяв у него пистолет, Каховский ходил будто бы стрелять в великого князя, но между тем ссыпал с полки пистолета порох и возвратил Кюхельбекеру, сказав солдатам, чтобы они не давали стрелять. Кюхельбекер снова пошел стрелять в генерала Воинова, но, возвратясь к Каховскому, говорил ему: "Какое несчастие, пистолет все осекался". Сверху того, Каховский говорит, что ввечеру после происшествия, 14 декабря, Рылеев при вас упрекал, зачем не убили его высочество. В сем случае Комитет требует откровенного, по совести и без малейшей утайки, показания вашего". Петр Бестужев, до этого не упоминавший в своих показаниях о Кюхельбекере, вынужден подтвердить рассказ Каховского: "В это самое время, когда его высочество Михаил Павлович подъехал к фронту и уговаривал солдат, стоял я за вторым взводом Гвардейского экипажа и внимательно слушал слова его. В сию самую минуту, чрез правое плечо мое, сзади выставился пистолет, направленный прямо в великого князя; я оглянулся, это был Вильгельм Кюхельбекер. Первое мое движение было отвести его руку, сказав: "Кюхельбекер! Подумайте, что вы делаете?". Он посмотрел на меня, не отвечал ничего, спустил курок, но пистолет осекся. После сего видел я действительно, что Каховский взял пистолет от Кюхельбекера и ссыпал с полки порох; но вскоре Кюхельбекер опять хотел стрелять в генерала Воинова, но пистолет опять осекся <...> Прежде не говорил я ничего о сем поступке г. Кюхельбекера потому, что видел в нем не злого человека, но энтузиаста, который в чаду непонятного ослепления мог сделать преступление. И, откровенно признаюсь, никогда никому не открыл бы сего, но теперь... искренно жалею об нем! Он был добродетельный, чувствительный безумец". {Восстание декабристов. Документы, т. 14. [М.], 1976, с. 323-325.}

    Глубокое сострадание, прозвучавшее в заключительных фразах показаний мичмана Бестужева, было вполне своевременно: показания Каховского ставили В. Кюхельбекера в ряд опаснейших преступников. Приговором суда он был отнесен к первому разряду виновных, заслуживших смертную казнь отсечением головы. По ходатайству великого князя Михаила Павловича смерть была заменена двадцатью годами каторги и пожизненным поселением в Сибири. Затем каторга заменена пятнадцатью годами одиночного тюремного заключения, сокращенными потом до десяти лет.

    Из числа оставленных в живых декабристов страшнее этой судьбы была, пожалуй, только судьба Г. С. Батенькова, проведшего в одиночной камере Алексеевского равелина более двадцати лет.

    "Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим за порог каземата. Все его отношения с миром прерваны, все связи разорваны. Он остается один перед самодержавною, неограниченною властью, на него негодующею, которая может делать с ним что хочет, сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Впереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение; он расстается со всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения", {Басаргин Н. В. а затем около полутора лет - в общей камере с товарищами по судьбе, в ожидании отправки в Сибирь. Об "отдаленнейшей пустыне", где бы только можно было видеть свет и дышать воздухом, молил царя пять лет безвыходно заключенный в полутемную камеру Батеньков. "... в лучшие годы жизни удаленный от света, в разлуке с родными, со всем тем, что есть драгоценного в мире, один с тяжелою тоскою и ужаснейшим раскаянием заключен в 4 стены, где нет существа живого, которое бы усладило мою горесть, мое раскаяние, - вот моя участь!" {Восстание декабристов. Документы, т. 14, с. 322.} - горестно писал П. А. Бестужев через полтора месяца одиночного заключения.

    Кюхельбекеру предстояло провести в одиночестве десять лет. 25 июля 1826 г. он был вывезен из Петропавловской крепости в Шлиссельбург, в октябре 1827 г. переведен в Динабург, где содержался до 15 апреля 1831 г.; затем с 19 апреля по 7 октября 1831 г. он был заточен в Вышгородском замке г. Ревеля и, наконец, с 14 октября 1831 по 14 декабря 1835 г., т. е. по день освобождения, четыре года и два месяца провел в тюрьме г. Свеаборга.

    "Долгие осенние и зимние вечера и нескончаемые ночи особенно утомительны в заключении. Я это испытал на себе. Без движения хорошего сна не могло быть, тем более что грудная боль и ломота в ногах не позволяла мне оставаться долго в одном положении. Как ни любил я чтение, но целый день и в особенности вечер при тусклом свете тоненькой сальной свечи или вонючего ночника читать постоянно было невозможно", {Басаргин Н. В. Записки декабриста, с. 19.} - так писал Басаргин. Для Кюхельбекера чтение и письмо были единственным занятием в течение десяти лет - занятием ежедневным и любимым, даже если приходилось читать журнал тридцатилетней давности, английскую грамматику или собрания лютеранских проповедей. Это кончилось слепотой в возрасте сорока шести лет; однако это же позволило Кюхельбекеру создать собственный литературно-критический журнал, каким по сути дела явился его дневник - замечательный духовный памятник декабристской эпохи, автор которого по праву может быть назван самым образованным и начитанным среди декабристов.

    и Глинок по Закупскому имению, помещиков Криштофовичей, навещал узника сам и не препятствовал его общению с офицерами Динабургского гарнизона, среди которых были поэты П. П. Манасеин и А. А. Шишков, и с воспитанниками школы прапорщиков, горячо любящими литературу, - поляками Тадеушем Скржидлевским, Александром Понговским, Александром Рыпинским и др. Кюхельбекер был увлечен польской литературой, изучал с помощью своих юных друзей польский язык и польскую поэзию, а они в свою очередь преклонялись перед ним и восторженно отзывались о его творениях. "Не раз я с товарищем Александром Понговским или Тадеушем Скржидлевским, - вспоминает Рыпинский, - убегали из школы прапорщиков навещать его то в лазарет, то опять в тюрьму <...> Как ясный месяц блестит среди бесчисленного множества тусклых звезд, так и его благородное, бледное, исхудалое лицо с выразительными чертами выделялось сиянием духовной красоты среди огромной толпы преступников, одетых, как и он, в серый "мундир" отверженных. Сильное и закаленное сердце, должно быть, билось в его груди, если уста, этот верный передатчик наших чувств, никогда ни перед кем не произнесли ни слова жалобы на столь суровую долю". {Литературное наследство, т. 59, с. 515-516. Указание на "серый мундир отверженных" не вполне достоверно; Кюхельбекеру было разрешено носить собственную одежду. Либо арестантская одежда была на нем в первое время пребывания его в Динабурге, либо эта деталь введена Рыпинским для усугубления романтического колорита повествования.} Рыпинский был не только почитателем, но и добровольным переписчиком произведений Кюхельбекера, - в частности, он переписывал для печати "прекрасную трагедию под заглавием "Шуйские", из времен захвата Москвы Жулкевским". "... это произведение его почтенная мать должна была анонимно опубликовать в его пользу. Меня привлекло к нему то, что в этом произведении он наделил нашего великого полководца благородным характером, а еще больше то, что он привел дословный перевод с польского речи Жулкевского, взятой из исторических песен уважаемого ветерана польской литературы, которого мы в нашем обществе по заслугам почитаем (т. е. из "Думы о Станиславе Жулкевском" Ю. Немцевича, - Н. К.). В этой работе мы сами все ему помогали", - писал Рыпинский.

    появившихся в "Московском телеграфе" (1827, No 4). В 1830 г. уехавший в Ригу Скржидлевский присылает в крепость новые стихи Мицкевича - Рыпинскому для Кюхельбекера - "пусть он с Вами их прочтет". {Декабристы и их время. Материалы и сообщения. М. -Л., 1951, с. 40-41.} В этом же письме, переданном Кюхельбекеру нелегально, Скржидлевский сообщает ему лестный отзыв еще одного почитателя кюхельбекеровского творчества: "... я Вас всякой почти день вспоминаю с милым А. А. Бернгофом, стар<шим> учителем русской словесности Ригской гимназии. Дельвиг ему читал 17 июля сего года "Ижорского", и он не опомнится поныне с восхищения и уверяет, что Вы только можете разделять славу с Мицкевичем! - А если бы он прочел "Давида"?".

    Поэты П. П. Манасеин и А. А. Шишков в динабургский период своей жизни явно находятся под влиянием личности и эстетических пристрастий Кюхельбекера. Думается, что не без воздействия вкусов Кюхельбекера, в частности, его пристального внимания к Востоку и восточной поэзии, Манасеин выбирает для перевода балладу Мицкевича "Фарис" (1828)-о польском исследователе Востока, знатоке рукописей, языков и нравов арабских племен В. Ржевуском, известном под именем эмира Тадж-уль-Фахра. Отклик на этот перевод, как на уже знакомый узнику ранее, есть в дневнике Кюхельбекера за 1834 г. Прочесть этот перевод Кюхельбекер мог только в Динабурге - кстати, при публикации в "Сыне отечества" под текстом Манасеин сделал помету: "Мая 30 дня. К<репость> Динабург".

    "Конрада Валленрода"), а также начинает переводить немецких романтиков: З. Вернера, Кернера, Раупаха и в особенности Л. Тика ("Фортунат", "Эльфы", "Белокурый Экберт", "Руненберг" и др.). Пьесы, переведенные им, изданы в 1831 г. в четырех томах под названием "Избранный немецкий театр". В предисловии Шишкова к "Фортунату" явно прослеживаются кюхельбекеровские идеи о национальных корнях литературы, о связи романтической эстетики с народным творчеством своей страны. Драматизированное стихотворение Шишкова "Эльфа" 1828- 1829 гг. напоминает соответствующие сцены с Совой и Сильфами из 1-го действия кюхельбекеровского "Ижорского", которое как раз в эти же годы он писал и читал своим динабургским друзьям.

    Итак, были собеседники, книги присылали друзья, "ссужала добрая генеральша Криштофовичева", доставали для Кюхельбекера офицеры Динабургского гарнизона. {В "Деле о государственном преступнике Вильгельме Кюхельбекере" хранится донесение о допросе полковника Ярмершета, снабжавшего Кюхельбекера книгами из библиотеки Альберта Платте, графа Шлосберга (ЦГАОР, ф. 109, 1 эксп., 1826, д. 61, ч. 52). Здесь же имеется список книг, которыми пользовался узник.} Кюхельбекер ощущал себя в расцвете творческих сил, много писал и даже печатался - все это делало заключение сносным.

    Перевод в Ревель, а затем в Свеаборг лишил Кюхельбекера почти всего - друзей, возможности нелегальной переписки, книг. Сразу по приезде в Свеаборгскую крепость арестант был подвергнут обыску. Генерал-адъютант А. А. Закревский, командир Отдельного Финляндского корпуса, запрашивал начальника Главного штаба графа А. И. Чернышева: "25 октября 1831 года No 32.

    При обыске свеаборгским комендантом вещей у доставленного "Юнона" по высочайшему повелению, сообщенному мне отношением г. Начальника Главного морского штаба от 2-го мая сего года за No 55, крепостного арестанта гос. преступника Вильгельма Кюхельбекера найдено у него на разных диалектах 16 книг (в том числе одна библия), письма от разных лиц и черновые бумаги его сочинения: дневный журнал, комедия и другие мелочные записки; посему покорнейше прошу в<аше> с<иятельство> уведомлением: можно ли дозволить содержащемуся в одном из свеаборгских казематов преступнику Кюхельбекеру иметь при себе вышеозначенные книги и бумаги, хранящиеся впредь до разрешения у свеаборгского коменданта, который вместе с тем испрашивает предписания, позволено ли будет сему преступнику заниматься чтением и письмом".

    "По докладу отношения в<ашего> с<иятельства> ко мне от 25-го сего октября No 32 о книгах и рукописях, отобранных у крепостного арестанта Кюхельбекера, в Свеаборге содержащегося, Г<осударь> И<мператор> высочайше повелеть соизволил возвратить ему сии книги и рукописи и дозволить ему заниматься чтением и письмом; но начальству крепости иметь строжайший надзор за всеми таковыми его занятиями". {ОР ГПБ, ф. 859 Шильдера Н. К., к. 18, No 4, л. 40, 48.}

    В результате настойчивых требований узника и "высокой" ведомственной переписки ему был сохранен смягченный тюремный режим, установленный в Динабурге: содержание в отдельной камере, освобождение от работы, право одеваться в собственную, а не арестантскую одежду и кормиться на собственные деньги.

    В Ревеле через неделю после перевода из Динабурга, 25 апреля 1831 г., Кюхельбекер начал вести дневник. Он записывал в дневнике свои мысли, суждения о прочитанных книгах, размышления о литературе, истории, религии, рассказывал о собственном литературном труде, предназначая записи для себя, для друзей (позже - для сына Миши) и для читателей будущих поколений.

    что испытания посланы заблудшей душе недаром, что эта душа избранная...

    В Ревеле и Свеаборге Кюхельбекер видел регулярно только двоих людей - часового у двери и пастора, с которым мог беседовать лишь на религиозно-нравственные темы. Письма от родных приходили редко и только через официальные каналы. Смерть Дельвига (14 января 1831 г.) почти полностью уничтожила возможность печататься. Упала творческая активность. Большая часть лирических стихотворений Кюхельбекера этого времени обращена к богу: он просит у бога сил для смирения и незлобия, утешает себя тем, что все людские заблуждения и грехи заранее искуплены Христовой кровью, напоминает богу о том, что его задача, "нас скорбью растерзав", уврачевать растерзанное сердце и послать скорбящему отраду. Знаменательно, что ни разу в дневнике не встречается надежды на смягчение участи или сокращение срока заточения царской милостью...

    Освобождение пришло неожиданно - указом от 14 декабря 1835 г., на пять лет раньше, чем ожидал узник. К сожалению, не сохранилось ни дневниковых записей, ни писем Кюхельбекера последних дней заточения, когда он узнал и пережил радостную новость. В январе 1836 г. оп уже доставлен в Баргузин, место поселения брата Михаила. Первые его письма отсюда - 12 февраля 1836 г. А. С. Пушкину, 13 февраля - племяннице Наталье. Первое литературное произведение, написанное на свободе, - переложение притчи Гердера "Венец небесный" - о юной монахине, прослывшей в своем монастыре юродивой, о которой игуменья говорит с презрением, что она их "почти бесчестит": "самый низкий труд ей - наслажденье". {Кюхельбекер В. К. [Соч.], т. 1, с. 184.} Но любовь девы к низкому труду делает ее святой. Произведение это знаменательно. Не в 1826 г., а именно сейчас, в 1836, Кюхельбекер должен был впервые остро ощутить свою отторженность от дворянского класса или, точнее, - от клана людей, живущих духовной жизнью. Для ссыльного поселенца в Баргузине была доступна только сфера "самого низкого труда", т. е. труда физического, крестьянского труда на земле.

    было существовать только физическим трудом: при наличии достаточных средств - наемным, при отсутствии - собственным. Так жил брат Михаил; так вынужден был жить Вильгельм. Он получает надел земли, строит дом, женится на местной 19-летней девушке, дочери баргузинского почтмейстера Дросиде Ивановне Артеновой.

    вскопан огород - шесть гряд вскопал сам, прочие - с найма по 15 коп. за гряду. Уже посажены 12 гряд картофеля, 1 гряда моркови, 1 свеклы, 1 горчицы. Будет еще капуста, огурцы и табак. {Декабристы и их время, с. 74-75.}

    В письме к племяннице Наталье Кюхельбекер перечисляет все это с видимым удовлетворением, однако отдаться полностью хозяйственным заботам он так и не сумел. Физический труд был ему не по силам, духовный уровень баргузинского "общества" (пьянство, карты) приводил в отчаяние. Жена Дронюшка оказалась невосприимчивой к культуре. Подобные браки были нередки в декабристской среде, однако обычно жизненный уклад молодой семьи строился сообразно вкусам мужа. В семье Кюхельбекера этого не произошло. О четырех годах жизни в Баргузине поэт будет вспоминать с ужасом, как о жизни среди дикарей необразованных...

    Особенно страшным казалось обнищание души брата Михаила. Отсутствие в нем братской нежности и внимания к литературным занятиям воспринималось Вильгельмом с отчаянием и болью, "Друг Наташа, - писал он 10 июня 1839 г., - в день моего рождения пишу к тебе, мой милый друг, из нашей глуши, из стороны, в которой никто, ровно никто не хочет знать: примечателен ли этот день для меня или нет. Тот, с кем бы я всего более желал разделить подобные дни, всего менее на этот счет со мною одного мнения. Он не любит, он сердится, если, напр., даже его жене скажешь: вот именины, вот день рождения брата. Своей жене я и сказал бы, что сегодня, верно, обо мне вспоминают в Петербурге: но для нее не существует мое минувшее. Брата особенно в подобных случаях мне жаль, не могу сказать, как жаль. Им совершенно овладел тот дух отрицания, который издевается над всем, что греет сердце: для него нет ни праздников, ни поэзия, ничего того, что необходимо для меня, чтобы жизнь мне не казалась бездушным прозябанием. Сколько должно было пройти по его душе страданий, чтобы сделать его до такой степени равнодушным ко всему! - Мое письмо, быть может, покажется тебе опять жалобою, но, ей-богу, не хочу жаловаться, а только не могу не говорить о нем, потому что особенно сегодня именно он занимает все мои мысли. Буду совершенно откровенным: у меня даже в глубине души таится очень слабая, правда, надежда, что он хоть под вечер вспомнит обо мне, что, преодолевая свое отвращение ко всему, что называет предрассудками, пустяками, скажет мне хоть приветливое слово, точно так, как взрослый иногда потакнет ребенку, только чтобы ребенок не плакал. - Но этому не быть: он, верно, едва ли знает, начался ли или нет июнь месяц". {Там же, с. 76.}

    Кюхельбекер не вполне справедлив к брату. Из писем Михаила к другим декабристам мы знаем о том, что он довольно много читал и активно участвовал в обмене газетами и книгами, существовавшем между декабристами. Однако поэтической жилки в нем не было, с бытом баргузинским он свыкся и любил его. В то самое время, когда Вильгельм решает оставить Баргузин и перебраться в пограничную крепость Акшу, Михаил уговаривает Е. П. Оболенского переселяться в Баргузин: "Баргузин имеет много преимуществ от прочих забайкальских волостей <...> есть где иногда провести вечер, даже и за бостоном, <...> если хлеб будет опять родиться, так и житье довольно сходно, и можно и с деньгами иметь оборот рыбною ловлею..." {ОР ИРЛИ, ф. Оболенского Е. П. No 606, д. 7, л. 324. См. также в кн.: Декабристы. Неизданные материалы и статьи. М., 1925, с. 163.}

    "очень порядочные люди, особливо окружной начальник", Михаил добавляет: "Вы спросите, отчего брат отсюда просится? Ему обещал А. И. Разгильдеев полное содержание и другие золотые горы, и как наше положение довольно затруднительно, то нечего делать, он и решился ехать в Акшу, ему вообще труднее меня уживаться с людьми...". Однако, если Оболенский переедет в Баргузин, "может, тогда и брат останется, будет, кого стихами потчевать".

    В последней фразе - трогательная, скрытая забота о брате, но Вильгельм не умел или не хотел ее заметить. Первая же возможность сменить крестьянское хозяйствование на труд учителя и гувернера заставила Вильгельма сняться с насиженного места. Впрочем, в Акше и климат лучше, и хлеб в пять раз дешевле, - сообщает Кюхельбекер о своем решении Наталье. "То, что я в четыре года скопил, конечно, теперь в мой переезд истратится; но больших долгов здесь не оставлю, а, сверх того, имею в виду в Акше поменее издерживаться. Может быть, со временем буду даже в состоянии делиться с братом". {Декабристы и их время, с. 82.}

    Акша по сравнению с Баргузином показалась раем: здесь играли на фортепьяно, читали книги, даже говорили немного по-французски, - правда, в одном только доме, доме А. И. Разгильдеева, пограничного начальника крепости Акша. Здесь у Кюхельбекера появились ученики: две дочери Разгильдеева, Анна я Васса, и два сына казачьего атамана Петя и Пронюшка Истомины. За свои труды учитель имел готовый стол и квартиру; он сумел в Акше расплатиться со старыми баргузинскими долгами и "новых не нажил, а это не безделица". Сравнительно успешными были и его вынужденные занятия хлебопашеством.

    Однако вскоре страстная привязанность к юной ученице Анне, "светский" образ жизни поэта, которому было гораздо приятнее переводить Разгильдеевым "с листа" повести Бальзака, чем нянчить малолетних детей и морить тараканов в собственной неуютной избе, сделали отношения между Вильгельмом и Дросидой крайне тяжелыми. "Я не могу похвалиться счастием, люблю жену всей душою, но мои поступки часто ее огорчают, потому что она нередко их совершенно превратно толкует. Впрочем, она добра, и я бы должен с нею поступать как с ребенком, потому что у ней ум истинно младенческий. Да укрепит ее господь перенесть жизнь и судьбу, так тесно связанную с моей! - писал Кюхельбекер племяннице Наталье 31 декабря 1841 г. - Здешних она почти никого не любит; своих баргузинских слишком, хотя те вовсе не более достойны ее любви.! По нелюбви к здешним жителям она все почти одна, никуда не ходит, между тем как я по занятиям своим обязан проводить 3/4 дня вне дома". {Декабристы. Летописи, кн. 3. М., 1938, с. 184.}

    трудом. Он возобновляет отношения с редакторами Н. А. Полевым и Н. И. Гречем, посылает им списки возможных своих публикаций. Обращается с просьбами о поддержке к В. А. Жуковскому, В. Ф. Одоевскому, В. А. Глинке. Однако разрешения печататься не последовало. Последний отказ от шефа жандармов, начальника III отделения графа А. Ф. Орлова, Кюхельбекер получил от 19 января 1846 г., уже будучи неизлечимо больным.

    Между тем в 1842 г. семейство Разгильдеевых покинуло Акшу, а Пронюшка Истомин трагически погиб; третьего семейства, которому был бы нужен учитель, в Акше не нашлось. Засухи, обрушивавшиеся на Акшу несколько лет подряд, губили урожай, Кюхельбекер не мог собрать по осени даже семян...

    1842 год в жизни поэта - год самого тяжелого отчаяния, беспросветности, мыслей о самоубийстве. "Заботы и сомнения меня тревожат: я перестал верить в удачу", - пишет Кюхельбекер 9 октября 1842 г. племянницам Н. Г. и А. Г. Глинкам. Видимо, то же, но в еще более резкой форме он пишет брату, на что получает от трезвого и практического Михаила заслуженную отповедь: "Смерть, конечно, не беда нашему брату, но если жить, то надо по возможности быть бодру и здорову, особенно если к тому на руках семья; не могу не усмехнуться насчет твоего завещания, это хорошо для Шереметева, а нам с тобой и завещать нечего! Только детям, чтоб были честны и добры, вот и все; мое тебе завещание то, чтобы ты помнил, что ты человек образованный, христианин и философ, итак, переноси все случайности жизни твердо, мужественно, и избави господь тебя от отчаяния, а что еще хуже - от равнодушия ко всему!". {Литературное наследство, т. 59, с. 467.}

    Два года поэт пытается добиться перевода из Акши - либо вслед за Разгильдеевым в Кяхту, либо в Тобольск; наконец в середине 1844 г. получает разрешение на переезд в Курган. Переезд требует огромных затрат. Чтобы окупить их хотя бы частично, Кюхельбекер просит декабриста А. В. Поджио распространить среди иркутских знакомых как бы по подписке экземпляры своих книг, однако продано было всего десять экземпляров, выручено 50 рублей, - письмо об этом А. В. Поджио от 9 июля 1845 г. дышит открытой насмешкой: "Сбыт Ваших книг был незначительным, чтобы не сказать ничтожным. Так как количество книг превышало количество образованных людей, нам едва удалось найти человек десять покупателей <...> Вы, дорогой друг, как видно, скоро будете на мели, и я не предвижу средства вернуть вас на воду. Поэтому какой там выбор поселения, да еще после изучения бесплодности почвы, чтобы потом вдобавок оказаться виноватым в том, что пустил там корни! К чему эта глупость и вся эта проза, мой поэт?".

    В конце 1844 г. началось переселение Кюхельбекера с женой и двумя детьми из Акши через Баргузин, Иркутск и Ялуторовск в Курган. Для последнего свидания с братом в Баргузине Кюхельбекеру дважды пришлось пересечь Байкал. Обратно они ехали уже "по мореставу", но на пути туда их застала на озере буря: "Двое суток нас носило под Лиственичным островом, заливало волнами, сорвало руль; насилу отстоялись на кошке", - писал Кюхельбекер В. А. Казадаеву 1 октября 1844 г. {Там же, с. 468.} На маленьком острове семейство вынуждено было заночевать "в холодную погоду и при сильном дожде"; именно тогда Кюхельбекер жестоко простудился и заболел туберкулезом легких. Начала быстро прогрессировать и болезнь глаз.

    В Иркутске, а затем и в Кургане поэт нашел наконец культурный круг общения, по которому так тосковал в Баргузине и Акше. В домах Волконских, Трубецких, Пущина, Казадаева он читал свои стихи и встречал в слушателях сострадательное внимание, а иногда и горячий интерес. В письме В. А. Казадаеву в Иркутск от 28 ноября 1844 г. поэт впервые после долгого перерыва говорит о своем нетерпении снова сесть за стол и творить: "Для двух отрывков моего "Вечного Жида" (Лютера и франц<узской> революции) - мыслей бездна". {Там же, с. 470.} От М. Н. Волконской он узнает о намерении П. А. Муханова собрать альманах декабристского творчества и предлагает в этот альманах свое стихотворение "Тень Рылеева", написанное в Шлиссельбургской тюрьме, забытое автором, но "воскрешенное" Я. Д. Казимирским, офицером, бывшим некогда плац-майором в Чите и Петровском заводе, другом многих декабристов. Как оказался у Я. Д. Казимирского текст этого острейшего политического стихотворения Кюхельбекера, являющегося клятвой верности декабриста святым идеалам 14 декабря, мы не знаем. Во всяком случае тот факт, что кто-то помнил и хранил давнее произведение поэта, не мог не вдохнуть в него новые творческие силы. В письме к М. Н. Волконской от 13 февраля 1845 г. Кюхельбекер в самых осторожных выражениях сообщает о своем знакомстве с замечательным произведением о восстании Черниговского полка недавно умершего декабриста Ф. Ф. Вадковского; он хотел бы иметь текст этого сочинения, {Там же, с. 471.} - пишет Вильгельм Марии Николаевне, - он посетил гроб Вадковского в Оеке близ Иркутска...

    В Кургане Кюхельбекер прожил одиннадцать месяцев. Не в черте города, а за рекой Тоболом (в полутора верстах от города, в слободе Смолинской) ему было разрешено построить собственный дом (на деньги, присланные В. А. Глинкой). Дом был задуман большой и просторный, Вильгельм мечтал поселиться в нем вместе с семьей брата Михаила, о чем писал тому, специально указывая, что земли здесь можно получить практически неограниченное количество, хоть 45 десятин ("45 десятин! да кто их обработает!" - отвечал Вильгельму Михаил). Между тем болезнь стремительно прогрессировала. Еще не достроив дома, Кюхельбекер вынужден разослать просьбы о переводе либо в сам город Курган, либо в Тобольск для лечения. Он подает прошение шефу жандармов, начальнику III отделения графу А. Ф. Орлову.

    3 мая 1845 г. подробно описывает свое положение другу юности В. Ф. Одоевскому, служившему в то время в Собственной его имп. велич. канцелярии Николая I, рассчитывая, может быть, на его личное ходатайство перед графом Орловым или перед царем:

    "... в Кургане и во всем уезде один только лекарь; между тем живу за Тоболом в 1 1/2 верстах от города. Главнейшая моя болезнь - паховая грыжа, которая, как разболится, требует немедленного медицинского пособия, а то не мудрено и на курьерских отправиться ad patres, как то раз в 35 году чуть было и не случилось со мною. Ты столько знаешь медицину, что это поймешь. Легко ли ночью (а по ночам такого роду болезни всего чаще усиливаются) посылать в город за 1 1/2 версты, за реку, к доктору, который и городских своих больных едва успевает обегать в течение дня? Да и кого я пошлю? Ты знаешь, что я не слишком наделен дарами фортуны: дорогой я поиздержался и потому не в состоянии нанимать работника". {Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г. СПб., 1896, приложение, с. 71-72.}

    Кюхельбекеру было разрешено поселиться в Тобольске для лечения, куда он и переехал в феврале 1846 г. Здесь умирающий поэт был окружен заботами друзей-декабристов, их жен, тобольских литераторов. "В Тобольске он уже окончательно потерял зрение, и здоровье его с каждым днем делалось слабее, а положение становилось несноснее. Спасибо друзьям, они не оставляли его в эти грустные минуты жизни. Ершов читал ему беспрестанно разные сочинения, рассуждал с ним продолжительно", {Декабристы и их время, с. 88.} - вспоминала впоследствии вдова поэта, Д. И. Кюхельбекер.

    В. К. Кюхельбекер умер 11 августа 1846 года. При смерти его были доктор Ф. Б. Вольф и Н. Д. Фонвизина. "Он до самой почти смерти был в движении, а за день до смерти ходил по комнате и рассуждал еще о том, что, несмотря на дурную погоду, он чувствует себя как-то особенно хорошо".