• Приглашаем посетить наш сайт
    Ходасевич (hodasevich.lit-info.ru)
  • Путешествие

    Страница: 1 2 3
    Примечания

    Путешествие

    ОТ РЕДАКЦИИ

    Широко отмечавшееся 150-летие со дня восстания 14 декабря 1825 года ознаменовалось выходом в свет целого ряда сборников, антологий, монографий, мгновенно раскупленных, что показывает, насколько остро и живо интересуется современный читатель наследием декабристов и трудами о них. В этом влечении отражается и заметная тяга к отечественной истории, к документам и мемуарам, и более пристальное внимание именно к "золотому веку" русской культуры - к пушкинской эпохе, и - что особенно важно - растущий с каждым годом этический пафос нашей жизни, заставляющий в созидании нравственных идеалов опираться и на прошлое, на выдающиеся образцы рыцарственного характера и поведения.

    Многие и многие декабристы отличались энциклопедической образованностью, разносторонними творческими талантами, мужеством и честностью, но даже на фоне блестящих своих соратников Вильгельм Карлович Кюхельбекер невольно выделяется: по разносторонности интересов и творческих способностей он находится в числе первых, по нравственным качествам - в числе самых-самых первых, а по знаниям, наверное, вообще ему не было равных. Между тем нужно честно признаться: широкие круги наших читателей мало и плохо знают Кюхельбекера, отдавая предпочтение роману о нем Ю. Тынянова ("Кюхля"). Причина, видимо, в том, что Кюхельбекер - не универсальный писатель, для всех и вся, и его произведения, как правило, - не для завлекательного чтения, им с этой точки зрения трудно соперничать с повестями А. Бестужева-Марлинского или с "Записками" княгини Марии Волконской.

    Чтение и изучение трудов Кюхельбекера требует определенной подготовки (общеобразовательной, литературной, исторической), требует вдумчивого, неторопливого подхода. Зато читателя ожидают часы высокого умственного, эстетического, этического удовлетворения: он будет поражаться глубоким и часто неожиданным мыслям, сопоставлениям, оценкам, метким художественным зарисовкам, трагичным или трогательно-наивным откровениям. Сила впечатления от творческого наследия Кюхельбекера многократно еще усиливается, когда мы узнаём, что значительная его часть создавалась в невыносимых условиях тюремных казематов или нищенского существования сибирского ссыльного. В этом отношении дневник, художественные произведения, статьи Кюхельбекера после Декабря - настоящий человеческий подвиг, по величию и стойкости нисколько не уступающий, а скорее даже превосходящий мгновенные героические поступки: сохранить и упрочить творческие интересы, нравственный уровень личности в течение долгих месяцев и лет в обстановке, совершенно противопоказанной и творчеству, и нравственности, - это та страшная жизненная проверка, то неопровержимое доказательство силы, масштабности, чистоты духовных и душевных основ Кюхельбекера и подобных ему декабристов, тех качеств, которые окружают их владельцев возвышенным и светлым ореолом, делают для потомков образцами для подражания.

    Тюремное и сибирское наследие Кюхельбекера имеет и другой, воистину трагический смысл. Особенно это заметно по дневнику. Многолетнее отсутствие среды единомышленников, духовное одиночество, редкие старые книги и журналы, болезни и материальные заботы - все это не могло не отразиться пагубно на творчестве. Лишение культурной среды и культурной пищи медленно и настойчиво иссушало мозг, притупляло чувства, приводило к духовной дистрофии, к психическим странностям, к отставанию от века, от развития страны и мира. Поэтому на примере Кюхельбекера можно не только восхищаться силой и стойкостью, но и негодовать на ту жестокую бесчеловечную махину, называвшуюся самодержавным строем, которая и по самой-то сути была антиподом культуры, творчества, интеллигентности, да еще сознательно безжалостно душила попавших под ее пресс явных противников.

    А Кюхельбекер был именно явный противник. С его самобытным и свободолюбивым характером вообще было трудно существовать: он всегда плыл "против течения". Оригинальный ум и страстная его натура сочетались еще с донкихотским отсутствием лицемерия, дипломатического такта, и он слишком часто совершал физические и идеологические поступки, идущие вразрез не только с общепринятыми мнениями, но и с так называемой личной выгодой. Уже целый ряд его деяний задолго до декабризма и восстания на Сенатской площади попахивал каторгой или ссылкой: антисамодержавные публичные лекции в Париже, рыцарская пощечина родственнику всемогущего Ермолова и т. п. Кюхельбекер был одним из самых "декабристских" декабристов, одним из самых органичнейших и яростных противников рабства, тирании, несправедливости, косности.

    Следует отметить еще одну возможную причину относительной непопулярности Кюхельбекера: в советское время довольно часто публиковались поэтические его произведения, но почти не переиздавалась проза, если не считать главных литературно-критических статей. Впервые читателю предлагается почти полное собрание прозаических сочинений декабриста. В их числе замечательные дневниХ и путевые очерки, а в Дополнении - "Русский Декамерон" (прозаические части) и яркая романтическая повесть "Последний Колонна", которая, кстати сказать, показывает, что и серьезный Кюхельбекер был не чужд живости и увлекательности.

    Путешествие

    ОТРЫВКИ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ

    1

    8 сентября 1820. Нарва.

    Путешествовать очень приятно: но вспомните смотрителей, ямщиков, счеты. Дорога от С. -Петербурга до Нарвы довольно однообразна. Но прекрасная вечерняя заря меня очаровывала; картины из моего будущего, из моего прошедшего мелькали перед моими глазами: я ожидал счастия. Иногда и синие, желтые, пунсовые листья осеннего леса представляли моим взорам разнообразные, чудные декорации. Облака громоздились самым оссиановским образом.

    2

    12 сентября. Рига.

    Нарва после С. -Петербурга производит на душу странное впечатление. Улицы, и сверх того главные, уже нашего грязного переулка; дома высокие, готической архитектуры, с надписями и изречениями из священного Писания. Вид города чрезвычайно живописен: развалины Иван-города как будто еще и теперь, подобно привидениям воителей, устрашают Нарву. Нарова шумит между древними укреплениями русскими и бывшими шведскими: две башни с противных сторон смотрят одна на другую и похожи на двух неприятелей, готовых вступить в бой.

    С А. Л... м {1} и с его семейством, провожавшим нас до Нарвы, отправился я смотреть здешний водопад: что сказать вам, друзья, об этом великолепном зрелище? Оно не удивило меня, потому что я уже ожидал чего-то чрезвычайного. Но я наслаждался и его вечным шумом, и бездною его жемчуга, и лесистыми островками, разделяющими его на несколько рукавов. Мы осматривали достопримечательности Нарвы: дом Петра Великого, где хранятся башмаки его работы и два экземпляра его знаменитой дубины; церковь русскую, бывшую некогда католическою, потом лютеранскою, и немецкий собор святого Петра. В последнем мы нашли гробы многих именитых граждан города Нарвы, живших л первой половине 17 столетия. Надгробные камни покрыты эмблемами и надписями, напоминающими тленность всего земного: здесь изображение свечи с девизом - "Свеча гаснет"; там розы с девизом - "Роза увядает", и проч. Мне представлялись добрые, честные отцы семейства, которые здесь покоятся, их важность и деятельность, их строгость в домашнем быту и праздничная торжественность, с коею по воскресеньям отправлялись сюда с своими женами домовитыми, опрятными благодарить бога за свое благоденствие. Я видел их дочерей пригожих и застенчивых; видел всю их смиренную, тесную жизнь, их радости и страдания.

    "Здесь все говорит о смерти, - сказал наконец один из наших сопутников, - о ней и в свете упоминают беспрестанно!".

    "В свете, - прибавил я, - столько говорят о смерти и так часто произносят звук _смерть_, что наконец с ним не соединяют никакого понятия". Молодая княжна С... а задумалась.

    В Нарве я в первый раз узнал, что значит возбуждать любопытство жителей большого уездного города: они за нами везде следовали толпами; все окна, все двери были отперты, на нашу коляску глядели, как на осьмое чудо света.

    Дорогою от Нарвы до Дерпта, недалеко от станции Ненналь {2} на берегу Чудского озера, мы с доктором {3} должны были выйти из экипажа: лошади не могли встащить нас в гору. Ночь была истинно скандинавская: ветер не свистел, а завывал; сердитое озеро кипело у ног наших и с минуты на минуту приближалось. Один из слуг, бывших с нами, молодой человек лет 18, который, вероятно, бури знал по одному слуху, не скрывал своего страха; он смешил нас; однако же мы были довольны, когда наши кони взвезли нас на пригорок и коляска медленно двинулась по песку. Никогда я не видывал лучшего подобия хаосу: берег и озеро, суша и вода, казалось, смешались и беспрестанно уступали друг другу. Перед тем, вечером, мы видели море: оно было спокойно, величественно, необозримо; последний свет зари, отражаясь, рассекал его на несколько разноцветных слоев, и небо, столь же спокойное, отделялось от него ясною чертою.

    В Неннале я вспомнил, что нахожусь в прежнем владении семьи нашей, что в 8 верстах похоронен покойный батюшка.


    Невинности моей и юности обитель!
    Когда я освещусь опять твоей зарей
    И твой по-прежнему всегдашний буду житель?

    После 11-летней разлуки {4} проскакал я в осеннюю, бурную ночь через места, для меня незабвенные, и не успел обнять гроб родителя. Дерпт... сколько воспоминаний, сколько милых картин, ясных и сумрачных из моего минувшего времени! Здесь я посетил профессора Д..., с дочерьми коего играл ребенком: София, которая уже тогда занимала влюбчивого мальчика, замужем; Юлия, которая тогда еще не расцвела, вянет.

    За Дерптом природа уже гораздо свежее, и чем более приближаешься к Риге тем она становится разнообразнее и живописнее. Но перед самою столицею Лифляндии {5} пески несносны. Я здесь ничего не видал, потому что был болен и не мог ходить. Предместие красиво: это я заметил проездом; город, кажется, по большей части архитектуры готической.

    3

    15 (27) сентября. Мемель.

    Курляндия {1} начинается обширными, необозримыми равнинами; потом становится холмистее. Мы проезжали местами очень живописными; жаль только, что погода была пасмурна и туманна. Замок Деблен, развалины из веков рыцарских, лежит прелестно на зеленом круглом холмике над водою и весь обсажен деревьями. В Курляндии мало дубов; но лишь только въедешь в Пруссию, как везде встречаешь это народное тевтонское дерево. Зато огромные сосны, ели, липы и березы здесь возвышаются в воздух и напоминают древних богов: Перкуна, Пикола и Потримбоса, {2} которым леты {3} приносили жертвы под их исполинскою тению.

    Леты вообще гораздо лучше из себя эстов и финнов; особенно между их молодыми мужчинами встречаешь лица и головы, которые бы не испортили статуи пригожего Сильвана {4} или даже Антиноя, но стан их ничтожен и не мужествен; женщины вообще безобразны.

    Как описать вам, друзья, чувства, с коими оставил я Россию? Я плакал как ребенок, и эти слезы, которые удержать был не в состоянии, живо заставили меня чувствовать, что я русский и что вне России нет для меня счастия. У вас, мои милые, у вас мое сердце, у вас мое все. Природа, моя давнишняя утешительница, приняла меня в свои объятия. Мы въехали в прусские пески и шажком тащились вдоль моря: вечер был самый поэтический; облака, от вечерней зари,

    Летя, сияли,
    И, сияя, улетали

    за далекий, величественный, ясный небосклон; море кипело и колыхалось. Какая противоположность!

    Дикий Нептун роптал, кипел и в волнах рассыпался,
    А с золотой высоты, поздней зарей освещен,
    Радостный Зевс улыбался ему, улыбался вселенной:
    Так, безмятежный, глядит вечный закон на мятеж
    Шумных страстей; так смотрит мудрец на ничтожное буйство:
    Сила с начала веков в грозном величьи тиха.

    4

    17 (29) сентября. Кенигсберг.

    Мне море в нашем переезде из Мемеля в Кенигсберг чрезвычайно наскучило. Море да песок, песок да море, и это в продолжение 14 часов езды с проклятыми немецкими почталионами, которые даже не сердятся, когда ругаешь их всеми возможными доннерветтерами, и на все твое красноречие с величайшим, с истинно германическим равнодушием отвечают: "Ja, mein Herri". Какой же песок! В точном, самом точнейшем смысле слова: песчаное море! Ни травки, ни муравки, ни куста, ни дерева! Конечно бы я умер с тоски, ежели бы голод не умилосердился надо мною и не вздумал разнообразить чувств моих: выпив только чашку кофе, с четырех часов утра голодал я до пяти пополудни.

    Теперь мы в Кенигсберге.

    8-этажные), которые стоят к берегу не лицом, а боком, снабжены огромнейшими кровлями и тем получают вид каких-то башен китайской или бог знает какой постройки! Улицы красивы и некоторые довольно широки: большие крыльца придают городу веселую южную физиономию. Меня восхитили италианские тополи, которые я здесь увидел в первый раз: не знаю красивее дерева.

    5

    21 сентября (3 октября).

    Дорогою между станциями Шлопе и Гохцейт.

    Мы уже дня три едем довольно однообразными песчаными местами: одно воспоминание о моих милых меня живит и отгоняет от души скуку. Признаюсь, что я никогда не любил вас так, как теперь, в разлуке с вами. Навеки останется у меня в памяти мгновенье, когда переехал я через границу. Оно принадлежит в моей жизни к тем немногим, в которые, по словам Гамлета, приближаемся к духу вселенной и получаем право вопросить Провидение. {1} И в эту минуту чувствую как будто бы тихое веяние, которое заносит ко мне образы из давно минувшего, из моего детства. Кажется, вижу самого себя в день моего отъезда из того мирного городка, где получил первое образование. {2} Матушкина зимняя бричка уже на дворе; слуга моего доброго наставника несет с крыльца мою поклажу; стою один и гляжу в сад, занесенный снегом, и в первый раз чувствую вдохновение; в первый раз предчувствие, тоска, стремление в неизвестную, туманную даль и тайная боязнь наполняют мою душу, томят и освежают ее. Слезы, которых я не знал до того времени, хлынули из глаз моих; и тогда в первый раз я дерзнул вопросить промысл и будущность! Помню еще несколько таких мгновений: к ним принадлежит и то, когда скрылось за мною отечество.

    Мы все проезжали до сих пор католическою землею, населенною по большей части поляками и литовцами. Жидов здесь также чрезвычайно много.

    не помогу обшей беде и что она минет и без меня, остаюсь спокойным и продолжаю писать, как будто ничего не бывало.

    Если вы будете в Мариенвердере и в Нейенбурге, вспомните обо мне, друзья! Оба города лежат на берегах Вислы самым живописным образом один против другого. Необозримые пажити, светлые рощи, богатые луга, множество селений и городков на высоких берегах величественной прелестной реки... как жаль, что я не живописец! Мариенвердер богат хорошими сливами и грушами и миленькими девушками. Добрые друзья, ежели будете в Мариенвердере, купите себе груш и слив и поцелуйте хотя одну красавицу в мое воспоминание!

    Письмо XIV

    (отрывок из путешествия)

    15 (27) октября 1820-го года

    Мы оставили Берлин и Пруссию; сообщаю вам, друзья, некоторые об них воспоминания. Вечером в мою бытность в Потсдаме я отправился полубольной в гарнизонную церковь; вхожу в великолепный храм, выбитый алым бархатом: скудное мерцание наших свеч разделяло царствующий мрак на огромные тени, между коими изредка лоснились темно-багровые обои и сияла потускневшая позолота; молчание прерывалось нашими шагами и глухим отголоском здания; когда мы останавливались и умолкали, безмолвие возрастало и было тяжеле и печальнее. Здесь похоронен великий Фридерих; а возле него лежит в богатом мраморном мавзолее отец его: смерть помирила их! {1} Сам он в простом гробе с свинцовою обшивкою: он даже не хотел, чтобы бальзамировали его.

    В Берлине я между прочим посетил фарфоровую фабрику. Механические работы, махины, горны и проч., предметы для многих очень занимательные, не только не возбуждают во мне любопытства, они для меня отвратительны; посему иногда по природной мне уступчивости бываю в обществе других в мастерских и фабриках; но нечистота и духота, господствующие в них, стесняют, стук оглушает меня, пыль приводит в отчаяние, а сравнение ничтожных, но столь тяжелых трудов человеческих с бессмертными усилиями Природы будит во мне какое-то смутное негодование. Только тогда чувствую себя счастливым, когда могу вырваться и бежать под защиту высокого, свободного неба; чувствую себя счастливым даже под завываньем бурь и грохотом грома: он оглушает меня, но своими полными звуками возвышает душу. С любезным для меня семейством Шадовых я был в новом берлинском театре; здесь огромный, светлый концертный зал расширил сердце мое: я вдруг почувствовал себя веселее. Это один из прелестнейших залов, мною виденных. Воскресенье 10(22) числа я был с Лаппенбергом {Лаппенберг, мой приятель, посланник ганзейских городов при берлинском дворе.} в доме одного банкира из Гамбурга и слушал прелестное: Requiem. Пели любители, в числе их поразил меня сын банкира Авраама Мендельсона: он приехал с отцом из Парижа и, будучи мальчиком 15 лет, чудным своим музыкальным талантом успел уже прославиться. Никогда я не видывал столь совершенного красавца: его черные локоны в природной свободе упали до половины спины, шея и грудь белые, как снег, были открыты; черные полуденные глаза горели и возвещали будущего победителя душ! Уста небольшие, розовые казались созданными для поцелуев; в его голосе вылетало сердце, узнавшее и чувствующее более, нежели обыкновенно знают и чувствуют в его возрасте. Между прочими любителями находился друг Шиллера Кернер, отец бессмертного юноши, героя, поэта, мученика. {2}

    Мои прогулки с Лаппенбергом в зверинце и в саду замка Бельвю для меня всегда останутся памятными: мы часто разговаривали с ним об России, об российской истории и об языке русском; он человек умный, ученый, рассудительный, одаренный вполне трудолюбием своего народа и рвением расширить область своего знания. Нередко мы ходили до усталости по огромному зверинцу, несколько уже развенчанному рукою осени; воспоминали время минувшее и дивились огромным следам и развалинам, которые оно повсюду оставило в полете своем; листья шумели под ногами или будили тишину внезапным падением. Мы останавливались; глядели на купы зеленых, синих, пунсовых дерев и почти пугались, когда вдруг открывали сквозь ветви вид или дорогу там, где еще вчера все для нас было завешано листьями. Так в течении времени испытатель в боязливом изумлении иногда усматривает связь и родство между такими предметами мира, которые до того считались совершенно один другому чуждыми.

    Письмо XV

    Я здесь точно в стране волшебств и очарований. Весь день бегаю, наслаждаюсь и даже не имею времени передать бумаге свои наслаждения. Саксонская природа очаровывав! меня еще и теперь, в глубокую осень. Представьте себе, друзья, чудесный Дрезденский мост через Эльбу, горы лесистые, потом туманные, синие, будто привидения по обеим сторонам; у самого моста величественную католическую церковь; представьте меня на мосту: гляжу и насилу удерживаюсь, чтоб не протянуть рук к этим очаровательным отдаленностям! Облака плавают в темно-голубом небе, озаряются вечернею зарею, отражаются в водах вместе с пышными садами и готическими, живописными строениями. Все долины, холмы и скаты усеяны бесчисленным множеством селений, деревень, городов - все здесь кипит жизнью. Люди пестреют в своих разноцветных одеждах. Вчера я был за городом с нашим доктором; народ толпами валил в общественный сад, где дрезденцы по воскресным дням пьют кофе и наслаждаются табаком и природою: что шаг, то новая в глазах моих картина! Экипажи, всадники, иностранцы в богатом английском, студенты в странном германском наряде, гвардейцы в красных мундирах с медвежьими шапками, нищие - словом, волшебный фонарь!

    Письмо XVI

    20 октября (1 ноября). Дрезден.

    У меня было, как вы знаете, письмо в Берлин к поэту Тидге, {1} я его отдал здесь, в Дрездене. Тидге живет у почтенной госпожи фон дер Реке, {2} сестры герцогини Курляндской; в ее доме я познакомился еще с Бёттигером {3} и с Тиком, братом ваятеля, {4} главою германских романтиков. Тидге человек лет пятидесяти, самой обыкновенной наружности; он с первого взгляда более похож на доброго немецкого ремесленника, нежели на поэта: коротенький парик, из-под которого выглядывают седые рыжеватые волосы; маленькие серые глаза; морщинное лицо; слабое больное сложение и кривая нога - вот оболочка, в которую завернут творец "Урании"! Тидге разговаривает с большой живостью; его взоры воспламеняются, и, если рассказывает что-нибудь занимательное, он неприметным образом проливает теплоту в своего слушателя. Нередко посреди общего разговора он задумывается и сидит, занятый своими мечтаниями. Госпожа фон дер Реке нас заставила несколько раз заметить, когда впадал он в такое забвение. Обратя на него внимание в подобное мгновение, не смущаешь его, если он и увидит, что на него смотришь; он тотчас приходит в себя и с большим участием вмешивается в разговор общества. Я много рассказывал ему о нашей словесности: об Державине, Жуковском и молодом творце "Руслана и Людмилы" и должен был перевесть для него несколько стихотворений Батюшкова и Пушкина; он хочет их переложить и поместить в журнале, который в непродолжительном времени будет издаваться в Германии в пользу семейств, пострадавших от войны 1813 и 1814 годов.

    своим умом, своим воображением, - фон дер Реке была другом славнейших особ, обессмертивших последние годы Екатеринина века: великая императрица уважала и любила ее, уважала особенно, потому что ненавидела гибельное суеверие, которое Каглиостро {5} и подобные обманщики начали распространять уже в последние два десятилетия минувшего века. Ныне это суеверие, не встречая даже между мужчинами столь просвещенных противников, каковы были в прошедшем столетии великая царь-женщина и умная, смелая женщина-автор, в наше время быстро распространяется, воскрешая от мертвых старинные, давно забытые сказки наших покойных мамушек и нянюшек, которые облекает в пышные, греческие названия единственно для того, чтобы не стыдно было им верить. Все мы смеемся над привидениями, домовыми, предсказаниями и волшебниками; но как не признать власть белых и черных магов, говорящих самым отборным, сладостным и темным языком о возможности соединяться с душами, отлученными от тела, о существовании элементарных духов, о тайных откровениях и предчувствиях? Зато господа Каглиостро нашего времени одеваются в самое лучшее английское сукно, носят брегетовые часы, от них пашет ароматами; их руки украшены кольцами, а карманы - нашими деньгами; они все знают, везде бывали, со всеми знакомы; наши жены находят, что они ловки и любезны, а мы - что они премудры!

    герцогини Курляндской. Впрочем, Элиза не долго могла быть в заблуждении; она вскоре открыла всю гнусность обманщика и почла своею обязанностию пожертвовать собственным самолюбием для спасения других от сетей подобных извергов: она отпечатала описание жизни и деяний графа Каглиостро в Митаве. {6}

    Я никогда не забуду этой почтенной, величавой, кроткой любимицы муз: вечер дней ее подобен тихому прекрасному закату благотворного солнца; ее обожают все окружающие. Почтенный Бёттигер мне про нее сказал: "Это не женщина; это прекрасное явление из того мира, которое напоминает все божественное, все высокое".

    В кругу, в котором теперь нахожусь, знают, помнят и любят двух наших писателей: А. С. Шишкова и Н. И. Греча. Шишков очаровал всех своею почтенною наружностью; Тидге его иначе не называет, как прекрасным старцем: особенно он полюбилсй творцу "Урании" живостью, с которою принимает все впечатления. Н. И. Греч озадачил Тидге и госпожу фон дер Реке своим природным смелым красноречием, не связанным никакими светскими узами.

    У Тика я был сегодня поутру; он человек чрезвычайно занимательный и достойный примечания по своему образу мыслей. Сначала я упомянул о сочинениях покойного Новалиса, {7} Тиком изданных, и жалел, что Новалис при большом даровании, при необыкновенно пылком воображении не старался быть ясным и совершенно утонул в мистических тонкостях. Тик спокойно и тихо объявил мне, что Новалис ясен, {8} и не счел нужным подтвердить то доказательствами. О Виланде Тик судит строго, но, как мне кажется, справедливо. "Виланд, - говорит он, - сластолюбив и скрытен: он с каким-то наслаждением останавливается на неблагопристойных предметах. Древние писатели распутнее Виланда, но выше его в глазах истинного философа, потому что в самых своих заблуждениях смелы и величественны и никогда не унижаются до шалости". Он согласен со мною, что в Виланде более слов, нежели дела.

    "Клопшток, - по словам Тика, - не есть християнин, не есть даже поэт нравственный, но скептик и потому писатель опасный".

    Письмо XVII

    22 октября (3 ноября).

    В прошедшее воскресенье неожиданная встреча обрадовала меня в католической церкви. Я наслаждался превосходным пением королевских кастратов; обедня отошла; вдруг за мною кто-то вскрикивает, - оглядываюсь: это М..., {1} один из моих милых петербургских питомцев; он подводит меня к отцу; мы обнимаем друг друга, радуемся, удивляемся. Я потом был у них уже несколько раз и в их доме познакомился с молодым человеком, которого полюбил с первых двух свиданий: его имя О..., {2} он был в военной службе и теперь находится в Дрездене для своей матери, коей здоровье несколько расстроено. Вы себе можете вообразить, друзья мои, как часто бываю я у М..., можете вообразить, что мы разговариваем только и единственно о России и не можем наговориться о ней: теперешнее состояние нашего отечества, меры, которые правительство принимает для удаления некоторых злоупотреблений, теплая вера в Провидение, сердечное убеждение, что святая Русь достигнет высочайшей степени благоденствия, что русский бог не вотще даровал своему избранному народу его чудные способности, его язык богатейший и сладостнейший между всеми европейскими, что небо предопределило россиянам быть великим, благодатным явлением в нравственном мире, - вот что придает жизнь и теплоту нашим беседам, заставляющим меня иногда совершенно забывать, что я не в отечестве. В постоялом доме Hotel de Pologne, где мы ныне живем, нашел я еще несколько человек русских: примечательнейший для меня полковник Давыдов, {3} брат поэта; он говорил мне про Пушкина, с которым обедал в Киеве; я был чрезвычайно рад, что мог Давыдова познакомить с поэмой "Руслан и Людмила".

    Письмо XVIII

    Я видел здесь чудеса разного разбора: двух великанов, восковых чучел, морского льва, благовоспитанного, умного, который чудо из чудес, говорит немецким языком и, как уверяют, даже нижнесаксонским наречием! Люблю иногда вмешиваться в толпу простого народа и замечать характер, движения, страсти моих братии, коих отделяют от меня состояние и предрассудки, но с коими меня связывает человечество: их нигде не увидишь в большей свободе, как при зрелищах; здесь занятое их любопытство раскрывает в речах нрав их; они обнаруживают все свои познания, свои чувства, свой образ мыслей.

    Саксонец вообще в таком случае тих, молчалив, внимателен, глубокомыслен; дети и старики, мужчины и женщины безмолвствовали с благоговением; они, казалось, в самом деле видели перед собою государей Европы, с которыми знакомила их быстрым свистящим голосом обладательница сих карикатурных изображений; казалось, хотели помочь несчастному Коцебу, которого при них убивал сумасшедший Занд, {1} смотрели на госпожу Сталь и на морского льва, на великаншу и на всех присутствующих важно, пристально, спокойно, с величественною осанкою.

    Кстати об редкостях: чтобы не забыть старика, доктора Л..., нашего соседа, оригинальнейшего из оригиналов! Он познакомился с нами в театре и на другой день звал к себе: _бить тай_! Это значит: _пить чай_; и уверял нас, что очень хорошо говорит _по-русски_, потому что когда-то был в _Польше_. Услужливость и добродушие, иногда переходящие за пределы пристойности и приличия, составляют главную черту в его характере: однажды, отозванный вниз к А. Л... и не имея как-то при себе ключа, я просил людей Давыдова постеречь мою комнату; это Л... услышал и вызвался пробыть в ней до моего возвращения; я сначала совестился, но он меня принудил согласиться. Л... все знает, везде бывал, со всеми знаком; приводит к вам купцов и предприимщиков, продает книги и картины, предлагает собственные услуги, хвалит ваши знания; говорит и судит о политике, торговле, литературе, астрономии и башмачном искусстве; ссылается на жену и дочь как на свидетелей непреложных, зовет вас в гости и душит своими ласками и учтивостию - словом, это муха, помогавшая дорожным Крылова и принявшая потом по метампсикозе вид маленького толстого старичка и доктора медицины.

    Вчерашний вечер разделил я между, двумя женщинами уже не молодых лет, но до сих пор пленяющих своею любезностию: до семи был я у М. А. О... ской, а потом у госпожи фон дер Реке. О... ская обворожила меня своим разговором и беспрестанно напоминала мне нашего Евгения: {Поэта Баратынского.} она выражается совершенно как он, употребляет почти те же слова, переходит с тою же легкостию от предмета к предмету. Особенно полюбил я ее за ее знание отечественной словесности: здесь, в Дрездене, нашел я женщину, знающую Дмитриева, Крылова, Державина гораздо лучше, чем многие из наших петербургских дам и девушек.

    в заключении Фосс оправдывается в том, что пишет противу своего бывшего друга; рассказывает историю их связи, их постепенного взаимного охлаждения и, наконец, перехода Штольберга к католической церкви. Несмотря на то что Фосс о своем несчастном друге говорит иногда в самых жестких выражениях, я о Штольберге более жалел, нежели осуждал его. Везде является в его истории душа прекрасная, только искаженная придворною жизнию и предрассудками знатного дворянства. Фосс, напротив, иногда слишком колок и суров и местами достоин осуждения, потому что говорит о вещах, о которых не должен бы упоминать по крайней мере из благоговения к ангелу Агнесе, к милой, прелестной первой супруге несчастного Штольберга: она мирила и соединяла их, когда еще при жизни ее раздраженное соревнование и обнаженное самолюбие угрожали расторгнуть союз их. С ужасом слушал я историю двух друзей, ставших врагами: забудем, друзья мои, все неприятности, которые когда-нибудь были между нами! Будем снисходительны к мнениям и слабостям каждого из нас и дадим слово друг другу, что станем любить наших братии, не спрашивая, во всем ли их образ мыслей сходен с нашим!

    Письмо XIX

    (отрывок из путешествия)

    2 (14) ноября 1820. Дрезден.

    Как описать картину так ясно, чтобы другой о ней получил точное, верное понятие? Как притом избежать скуки и единообразия? На словах какое-нибудь главное отличие одной картины от другой нередко кажется слабым оттенком, чертою неприметною. Глубокомысленный пламенный юноша, с которым не смею себя сравнивать, но на которого бы желал быть похожим, - Форстер {1} встретил почти те же трудности, когда хотел дать своим друзьям понятие о Дюссельдорфской и других галереях, славных в тогдашнее время. Он разрешает задачу следующим образом: "Совершенным может назваться всякое описание, - говорит он, - возбуждающее в читателе те же чувствия, которые возбуждает в зрителе самая картина" Передо мною Рафаэль, Корреджио, Тициян, Корраччи, Гвидо, Рубенс, Ван-Дейк: могу ли думать, что мое воображение достигнет до их творческой фантазии, могу ли надеяться, что слово сравнится с их волшебною кистию?

    каждое утро был в галерее: смотрел, сравнивал, учил наизусть картины; но, приступая к их описанию, должен просить вас быть снисходительными.

    Не входя в святилище внутренней, италианской, галереи, я два утра провел в наружной, фламандской, чтобы себя совершенно успокоить и некоторым образом приготовить к созерцанию таинств, к созерцанию чудес небесной Гесперии. {2} - Отличительная черта Фламандской школы вообще прилежание и верность; высшей поэзии вы напрасно будете искать в ее произведениях: высшею же поэзиею, идеалом называю соединение _вдохновения и прелести_. {3} Рубенс силен, нельзя не признать в его произведениях вдохновения, но не имеет никакой прелести. Пламенное, мрачное воображение Рембранта также знакомо с полетом поэзии, но в нем восторг мутен, как мутны краски его; душа его не устоялась; в ней отражается идеал, но в искаженном виде, как будто бы в возмущенном, волнующемся потоке. Ван-дер-Верф прилежен, тщателен, его изображения миловидны; но он не возвышается до красот высшего рода, т, е. до соединения прелести и вдохновения. _В поэзии слова_ есть род, приближающийся к земной, обыкновенной жизни, к прозе изображений и чувств; писатели, посвятившие себя этому роду, бывают стихотворцами, но не поэтами; между ними есть таланты, но нет гениев. Они обыкновенно слишком славны между современниками, но умирают в течение веков; таковы были Боало, Поп, Фонтенель, Виланд и почти все предшествовавшие сему последнему и жившие в его молодости немецкие стихотворцы. Есть другой разряд писателей - одаренный пылкостию и дерзостию воображения, но лишенный той чистоты и нежности, того чувства, которые необходимы, чтобы украсить создание творческого гения прелестью, одним из главных условий бессмертия. "Если в стихотворцах-прозаиках слишком много слов, воды и старания, в творениях поэтов без вкуса истинный огонь почти гаснет в дыму; их пламя трещит, а не греет, сверкает, а не светит и нередко вдруг потухает, потому что они не считают нужным питать его прилежанием, образцами, критикою. В их произведениях есть черты разительные, но почти никогда нет прекрасного целого: самое бессмертие отличнейших между ними похоже на бессмертие славного Гераклова туловища. {4} Природа в своих разнообразных явлениях везде одинакова; и между живописцами существуют художники этих двух родов; они составляют так называемую Нидерландскую школу, которая имеет большие достоинства, но, как мы видели, почти никогда не возвышается до того идеала, о коем упоминали выше.

    Первое место по общему мнению и по самой строгой справедливости занимает между нидерландскими живописцами славный Рубенс. Смелость, сила, роскошь воображения, разительное сходство и верность в портретах, необыкновенная живость красок - вот его главные достоинства; но Грации не посещали Рубенса: его женщины тучны и отвратительны; его Венеры - голые голландские мещанки; его боги - переодетые купцы, матрозы и школьники. Ни слова здесь о некоторых превосходных лиценачертаниях работы Рубенса: их должно видеть и восхищаться ими; описать их может только Лабрюер или Лафатер; {5} приступим к его вымыслам.

    но необходимо с печатию, с остатками прежнего величия? Рубенс не затруднился ее разрешением: он, кажется, имел в виду в своей картине Фарнезского, или покоящегося, Геркулеса. {7} Но где же спокойствие, где же тишина, истинный признак силы, - характер сего превосходного творения древности? Скажут: "Эта тишина должна была исчезнуть в пьяном Геркулесе" - не вижу необходимости! Представь его лицо веселым, ясным, смеющимся; но к чему разрушить гармонию его огромных размеров? Исполинские его члены, кажется, готовы отделиться от тела, туловище обременено мускулами, но лишено энергии. Одним словом: по моему мнению, Геркулеса можно было представить в веселом забвении от даров Вакховых, но не в скотском унижении. Рубенс здесь изобразил не Геркулеса, а плотника, дикаря или другого мощного сына земли, обессиленного грубым упоением.

    В своей львиной охоте {8} Рубенс резкими, ужасными чертами представил борьбу человеческой дерзости с отчаянным бешенством царя зверей. Напрасно спешите вы на помощь к несчастному товарищу, храбрые витязи! Конь тотчас сбросит его, а лев сзади с грозным напряжением уже держит его в своих убийственных объятиях. Вот смотрите: здесь другой уже сделался жертвою другого, гневного льва, которому негр, его соотечественник, готовит верную смерть; он скоро ляжет возле сего убитого тигра. Вся картина исполнена силы, движения, дерзости и сжимает сердце судорожным трепетом: она, по мне, одна из лучших Рубенсовой кисти; но можно ли назвать наслаждением чувство, с которым смотришь на нее? {9}

    держит другой, маленький; позади их стоит еще третий, молодой сатир с гроздием в руке: лица их чудесны, особенно последнего, который - одушевленное лакомство; в ногах у них покоится тигрица с своими маленькими. Краски самые живые, смелость кисти совершенно достойна Рубенса: он здесь превосходен, потому что не имел нужды в красивом идеале.

    В своей славной картине, известной под названием "Quos ego!", {Вот я вас! (лат.).} {11} Рубенс доказал, что, если ему и навсегда осталось чуждым прелестное, он мог постигнуть и создать нечто высокое. Точно таким я воображал себе Нептуна, когда читал Виргилия, когда видел, как он одним словом успокаивает море и укрощает буйных слуг Эоловых. Сей гневный, но в самом гневе величественный исполин, точно бог, точно Кронион пучин, брат царя богов: его власы летят, его лицо в движении, но стан спокоен и тих, будто утес посреди валов, и он легко скользит в раковинной колеснице по поверхности вод, которые улегаются под его мощными конями. Мастерскою кистию изображены ветры: неопределенные, мутные краски, черты и очерки острые, но в то же время сливающиеся с облаками, длинные одежды: все это придает им что-то воздушное, нетелесное!

    В Дрезденской галерее находится начерк Рубенсова Страшного суда: самая картина в Мюнхене. Здесь-то гений Рубенса является во всей своей огромности. Особенно поразили меня воскресающие: сон смерти отягчает еще вежды некоторых, они преодолевают его с усилием; другие, вставая от одра могилы, дивятся божией славе; третий, кажется, уже предчувствуют суд его. Форстер, описывая Дюссельдорфскую галерею, где до перенесения в Мюнхен находилась и эта картина, справедливо замечает, что воображению трудно представить себе соединенными на одном холсте обитель смерти и воскресения - землю, место суда и блаженства - небо и, наконец, ад - жилище мучения, и что посему в этой картине нет единства. Как бы то ни было, она не без больших красот в подробностях и мне особенно дорога, потому что некоторые ее части живо напоминают "Сошествие теней", {12} бессмертное произведение нашего Толстого.

    Кроме упомянутых картин Рубенса, их около двадцати в Дрезденской галерее: они не одинакого достоинства.

    Остановившись довольно долго на Рубенсе, я некоторым образом освободил себя от необходимости подробно исчислить все достоинства и недостатки его славного ученика Ван-Дейка, который соединяет в своих немногих исторических картинах в уменьшенном виде все красоты и все пороки своего учителя, а в лиценачертаниях, которые почти одни составляют здешние его произведения, превосходит Рубенса по тщательной обделке.

    по себе одно туманное воспоминание. Впрочем, нет правила без исключения: его "жертвоприношение Монои" {13} живому меня перед глазами и нескоро изгладится из моей памяти. Моноя с женою на коленах перед горящим костром: ангел господень в белой одежде исчезает за оным и к молящимся обратился спиною. Рост его выше человеческого, черты туманны, длинная одежда как будто сливается с дымом костра. На лице Моноиной жены царствует тихое, трепетное благоговение: руки ее сжались несколько повыше колен, голова приклонилась к груди, все, положение тела показывает радость и тот священный ужас, который наводит явление сверхъестественное. Освещение всей картины волшебно: багровый блеск мрачного пламени как будто оттеняет снежное сияние ангела.

    Лучшая картина Ван-дер-Верфова здесь {14} - изгнание Агари из дома Авраамова: я не иначе могу об ней вспомнить, как о происшествии, мною виденном. Авраам проводил до дверей Агарь, закрывающую лицо рукою; ее прекрасные льняные волосы распущены: она держит за руку маленького Измаила, который, оборотись, с болезненным чувством смотрит на своего брата Исаака; все тело его сильно наклонено в сторону; на лице резкими чертами написана та привязанность к Исааку, которую так часто чувствуют подчиненные несчастные к неблагодарным счастливцам. Маленький Исаак ухватился за платье отца и смотрит на брата: приметным образом любовь к доброму умному Измаилу, услаждавшему, может быть, их общие забавы своими затеями, своим воображением, борется в молодой душе его с наставлениями хитрой матери и с отчуждением, поселяющимся нередко в сердце детей к тем, кто перестает жить с ними под одною кровлею. Авраам ласковым сожалением в последние минуты расставания желает загладить свою жестокость, но не смеет обнаружить всех чувств своих: Сара, стоя у дверей с едва приметною, коварною, самодовольною усмешкою, замечает малейшие его движения.

    Превосходны фламандцы в представлении сцен из обыкновенной сельской и хозяйственной жизни. Они создали в этом отношении к живописи род, который можно сравнить единственно с идиллиями в новейших нравах Фосса и некоторых других немецких писателей.

    Как, например, не остановиться перед этою лакомою девушкою! Она растворила окно; в одной руке у ней горящая свеча, освещающая чудным образом лицо ее и зеленую занавесь; другую протянула она за окно, чтобы сорвать кисть спелого, светлого винограда. Далее, как терпеливо добрая старушка связывает нитку, которая оборвалась у ней! Ей глаза несколько изменяют, у ней дрожат руки, ее губы сжались, ей уже нелегко найти и связать концы при свете лампы. Эти две картины Герарда Дау. {15}

    Наслаждайся своим превосходным созданием, новый Пракситель! освещай его тем светом, при котором, может быть, в час уединенного размышления, в час вдохновения блеснула в тебе творческая мысль вызвать из камня Венеру, соперницу вышедшей из пены морской: белый мрамор алеет при алом сиянии свечи, будто бы согревается, будто бы оживает. Галатея, кажется, потупила глаза. Пигмалион пожирает ее взорами. {16} Здесь ученик Герарда - Шалькен превзошел своего учителя.

    женщины; одна из них держит в руке зайца и к нему приценивается. Они обе спокойны, и на лицах их нет большого движения. Тут молодая Кухарка очень бы желала купитъ подешевле кусок баранины: она уже запрятала его в свой короб, но упрямый продавец, сидя прехладнокровно на бочке и даже не глядя на нее из-под огромной шляпы, не соглашается на предлагаемую цену, продолжает курить трубку и, кажется, ворчит сквозь зубы: "Как угодно! а я не отступлюсь от своего слова!". Наконец, там старик, на чьем лице написаны все свойства проворного купца, обеими руками приподнял живого петуха, выхваляет его и, запросив сначала непомерно много, вдруг перерывает пригожую хозяйку, которая, качая головою, удивляется его бесстыдству и уже хотела его усовещевать, - предлагает ей петуха по крайней цене и, кажется, говорит, что сам остается в убытке. Все три идиллии списаны с природы: дичина, куры, зелень, коробы лежат передо мною в самом деле; чем более гляжу, тем более забываюсь.

    К лучшим изображениям, выражающим душевные движения, принадлежит большая картина Фердинанда Бола, известная под названием Уриева письма. {18} На лице царя Давида, вручающего с зеленого престола Урии роковое письмо, с чудесною живостию борется беспокойство с желанием, чтобы Урия не заметил оного. Пониже царя сидит его секретарь или министр, устремляющий глаза на обоих: я уверен, он знает, что такое в письме; если бы и не свидетельствовала знания его стоящая перед ним чернилица, если бы он и не держал пера, - боязливое ожидание и преступная таинственность, сжимающие рот его и приподнимающие подбородок, могли бы служить доказательством, что он был поверенным, орудием, а может быть, и советником царя при его злом умысле.

    Квентин Мессис, {19} сын антверпенского мещанина, один из искуснейших кузнецов своего отечественного города, влюбился в дочь некоторого тамошнего живописца. Отец решительно отказал ему в руке ее, потому что не хотел выдать ее ни за кого, кроме живописца же. Мессис, воспламененный любовию, променивает молот на кисть, наковальню на палитру и вскоре превосходит своего тестя. В Дрезденской галерее видел я одно из его лучших произведений. За столом сидит ростовщик: перед ним раскрытая книга приходов и расходов и кучи золота; возле стоит человек, который желает его убедить в чем-то. Но посмотрите на лицо жреца Плутуса: он с неколебимым мужеством пожимает плечами; ничто не в состоянии смягчить его, ничто не может его тронуть! Неподалеку дочь его торгуется с разносчиком.

    В наружной галерее кроме исторических картин и портретов Фламандской школы есть некоторые картины школ Немецкой и новейшей Италианской.

    Семейство базельского бургомистра Иакова Мейера, работы Ивана Гольбейна, может назваться произведением превосходным и выдержит сравнение с картинами лучшего времени школ Нидерландов и Италии. По мне, это лучшая изо всех мною виденных старинных немецких. Мейер и его семья стоят на коленях перед Богоматерью. {20} Изображение царицы небесной величественно, прекрасно: она в белой, сияющей одежде с венцом на главе и с младенцем спасителем на руках; на лице ее владычествует кроткая, теплая любовь к бедным, но столь драгоценным ей земным ее братьям; это лицо достойно кисти того, кому, кажется, сама Божественная являлась, достойно кисти Рафаэля! {Прекрасно описано у Тика (Phantasien) явление во сне божией матери Рафаэлю. {21} Мы постараемся сообщить сие описание нашим читателям. (Издатели).} Благоговение преображает черты Мейера и жены его: они в черной древней германской одежде. Рисовка их стана, рук, платья верна и тщательна, но несколько жестка и боязлива. Прелестен голый мальчик, который прислоняется к молодому человеку, сыну Мейера. В одном только изображении Гольбейн принес жертву своему веку: в длинной богатой белой одежде, одна из дочерей Мейера обезображивает несколько целое: тело ее чахоточно, лицо некрасиво, рисовка очерка жестка и угловата.

    ловлю: {22} редкий лес, сквозь него проглядывает палевый свет утреннего солнца и отражается в реке; деревья освещены волшебным образом; их призраки полосят воду, куда спасается олень от преследующих его всадников. Но к чему описывать виды, произведения живописи: они меня очаровывали, потому что напоминали мне природу; теперь же передо мною сама она, божественная! Скоро минет осень, скоро пройдет зима, и она в своем вешнем одеянии примет меня в свои объятия, - может быть, под небом благословенного Прованса!

    Ни слова также о славных картинах Теньера, Вувермана, Розы-ди-Тиволи, Снейдерса, которых здесь довольно большое число: вы, друзья, их знаете, хотя и не видели. Теньер, всегда однообразный и отвратительный, в Дрездене тот же, что в С. -Петербурге: у него везде пьяные мужики, растрепанные солдаты, толстые бабы, грубые пляски, карты и вино. Вуверман неутомим в представлении дыма, пальбы, беспорядка, белых лошадей, желтых кафтанов и голубых перевязей. Роза-ди-Тиволи, или, правильнее, Филипп Роз, в двадцати картинах представляет одно и то же: темно-синий воздух, коров и горы, горы, коров и темно-синий воздух. Снейдерсовы изображения животных и растений превосходны, но, видевши одно, можно сказать: я видел все.

    Письмо XX

    6 (18) ноября. Дрезден.

    В последние часы нашей бытности в Дрездене я беседую с вами, мои милые! Надеюсь, что мне удастся описать вам еще хотя часть внутренней галереи: я ей принес большие жертвы, не успел видеть ни славного зеленого свода, где; как у нас в московской Грановитой Палате, хранится царская утварь - венец, скипетр, алмазы Электоров и королей Саксонских, ни собрания древностей, ни оружейной палаты, которая, говорят, важна и занимательна. Каждое почти утро был я в галерее, смотрел и учился; чувствую, что влияние картин на мое воображение было благодетельно: призраки и мечты, которые являлись душе моей, тревожили ее, но исчезали в туманах, когда устремлял на них взоры; эти призраки носятся теперь передо мною, как прежде, но, кажется, получили более ясности, более определенности.

    волос, которые падают на светлую шею и благоуханное лоно! Взляните на розовые персты, на руки, сжатые с чувством глубоким, истинным, трогательным, на свежие пурпуровые уста, на прелестную складь (драпировку) ее голубого одеяния! Здесь чистое выражение раскаяния, скорби, задумчивости во всех чертах! Магдалина, простершись в уединенной пещере, оплакивает свои заблуждения: отказываясь от них, она переносит в свое святилище то же сердце, которое было, может быть, причиною ее падения, но и в самом падении возвышало ее над толпой тех, коих добродетель - одна мертвая холодность. Отец любви ее принял с милосердием!

    Мила, очень мила головка девушки, которая стоит на коленях перед умирающей Лукрецией в картине Франциска Молы. {2} С красноречивым отчаянием она смотрит на ту, которая уже не будет ей сестрою, другом, наставницей; с страстным, судорожным чувством она ломает руки: к такой печали и к такой привязанности способны одни женщины, зато только и им так к лицу горесть! Признаюсь, это смуглое личико с своими живыми полуденными глазками, с своими каштановыми волосами, которые прелестным беспорядком округляют все ее очерки, несколько раз удерживало меня перед довольно посредственным, впрочем, произведением.

    Заметим мимоходом смелое наклонение тела спасителева и смелое падение, одежды его в "Вознесении" Бастиана Рикчи: {3} в самом деле здесь что-то сверхъестественное, парящее, и остановимся перед изображением Афродиты и ее сына 4 кисти сладостного Гвида Рени!

    Страница: 1 2 3
    Примечания

    Раздел сайта: